— Болел, — качнул головой Брехт. Стянул глупую зимой в квартире шапку и, отогнав от мозгов обволакивающую их патоку речей Охотника, и мотнув головой, вытряхивая из ушей весь словесный мусор, что он туда насыпал, проговорил раздельно выделяя каждое слово, — Я ни каких дарственных не составлял и через суд докажу это. Если вы, как и я, просто попались под руки аферистам, то и в ваших интересах как можно быстрее вывести их на чистую воду.
— Точно, — прямо просиял Охотник. И в это время в коридоре тренькнул вызов, — Жена, должно быть, — они в это время стояли в другом конце этого довольно длинного и широкого коридора, целой комнаты почти.
Хозяин прошёл, огибая Ивана Яковлевича к двери, и нажал на кнопку домофона, переговорил с неизвестным мужчиной. Повернулся к Брехту.
— Охрана. Строго у них.
В дверь звякнули, вошли двое мордоворотов и сразу не бегом, нет, но уверенным шагом подошли к Брехту, один зажал перчаткой ему рот, а второй вдарил милицейской дубинкой по голове. Больно.
Сознание не пропало, тупая невыносимая боль навалилась. Хотелось орать, а рот не раскрывался. И сквозь эту боль голоса, как через вату.
— Быстро берите и в машину, я через пару минут буду. Только компьютер почищу.
Брехта подхватили под руки и поволокли до двери, там случилась замятня, боль начала отпускать и Иван Яковлевич как со стороны позабавился, попытке двух мужиков одновременно пройти в узкую для них дверь, да ещё его между собой волоком таща. Перехватились, взяв за руки и за ноги. Вышли под вечернее небо, уже луна выскочила, показывая своё некрасивое, тронутое оспой лицо. Донесли Брехта до гелентвагена охотничьего и забросили на заднее сиденье, следом справа уместился один из злодеев, а второй прошёл на место водителя, оказавшись спиной к старому учителю.
Иван Яковлевич, прикидываясь ветощью, пытался собрать в кучку мысли в стреляющей импульсами боли голове. Он совсем дураком не был, и отлично понимал, что в самом благоприятном для него варианте, это оказаться сейчас под колёсами поезда или фуры какой, а то ведь могут и живого закопать или расчленить. Да, много чего может быть хуже уютной смерти под колёсами. На такой тёплый приём он не рассчитывал, накручивал себе в голове, что придётся по судам бегать, правду доказывая. А тут вон, как просто всё. Стоп.
Мать вашу, а не эти ли громилы, ему чего-то сували на подпись в реанимации в ковидном госпитале. Тогда чуть подозрительным показалось, ещё подумал, а если человек без сознания, то без его подписи, что лечить не будут. Но тогда было не до умных мыслей, тогда сдохнуть хотелось, так всего корёжило от заоблачной температуры.
Хлопнула дверь и голос охотника произнёс:
— Давайте на Ленинградку.
Ехали долго. Иван Яковлевич по-прежнему полулежал на заднем сиденье прислонясь к двери, замки на скорости сработали, страхуя от случайного выпадения. Лежал и цеплялся за остатки своей жизни, не хотелось так глупо умирать. Не справедливо это. Хоть этих упырей нужно с собой забрать. «Так не доставайся же ты тогда никому». Это про его несчастную квартиру. Чего бы ещё умного сказать? Ага: «На чужом несчастье своего счастья не построишь». Мысли путались от пульсирующей боли в затылке. И вдруг как прояснило. Под курткой свитер, ну, или кофта, и там, в правом кармане, лежит так и не возвращённый в ножны кинжальчик, и камень ещё этот синий.
Откладывать такое действие, как борьба за жизнь, до сбрасывание живым в могилу, было не в характере Брехта, всегда был решительный. Сейчас, стараясь не шуршать курткой, осторожно сунул руку в карман свитера и нащупал рукоять кинжала. Тот поступил безобразно, пропорол острым лезвием подкладку кармана и оставил там одну рукоять. «Эх, дырка будет»: — вздохнул Иван Яковлевич и одним движением выпрямился, достал кинжал из кармана и сунул его в маячившую прямо перед собой шею водителя. Легко как вошёл, словно, в масло, подтаивать начинающее, лежащее целый день вне спасительной прохлады холодильника.
— Хррр… — Брехт вынул лезвие из шеи и удивился, что не всё, оказывается наврал Тарантина, вон как брызнула вражья кровушка и вогнал тёмное лезвие в выпученные глаза Охотника. Нет, соврал, в оба не получилось, только в ближайший левый. Бабах. Понятно, неуправляемый трёхтонный монстр на такой скорости встретился с чем-то.
Но это уже другая история.
Событие четырнадцатое
В поездах дальнего следования исчезли стаканы с подстаканниками.
Что будет дальше? РЖД уберут звук "тыдыщ-тыдыщ"?
Уж рельсы кончились, а станции всё нет…
Поезд последние вёрсты мчит,
Тревожный рокот колёс.
Выйдем же в тамбур и помолчим,
Не надо не слов не слёз…
Один из блатной троицы, тот, что с небольшой чёрной гитарой, завывал в нескольких метрах от Рейнгольда и всё мешал уснуть. Дети с женой едва ткнулись головами в подушки, так и отключились. Понятно, что полок на всех нет, жена с младшеньким Кристианом легла, а Фрида внизу, привалилась к бочку отца, но девочка спала неспокойно и всё дрыгала ножками, не смог уснуть, один, наверное, из всего табора ихнего. Да, и ответственным себя чувствовал, всё же он организовал этот исход немцев из Чунаевки, почти как евреев из Египта. Новый Моисей выискался. А потом затянул противным голосом свои песенки этот Шаляпин. Был у Маттиса граммофон и даже с пластинками, но при раскулачивании солдаты, все пластинки уворовали и только одна осталась, от неё был отбит кусочек и потому песня начиналась не с начала. Пел как раз этот Шаляпин. До чего же противный голос у человека. За что других заставляют мучиться и слушать этого козлищу. Ну, точно так же их огромный колхозный козёл Тимур так поёт, когда соперника чувствует. Эти баре в городах своих совсем там с ума посходили, что козлище это на пластинку попало.
Вот и урка в конце вагона пел таким же противным голосом. Рейнгольд не выдержал, поднялся, укрыл дочку тулупчиком, чтоб не просквозило, тянуло прохладой от окна, не плотно было пригнано. Потом достал из кисета оторванный заранее квадратик газетки и сыпанул туда небольшую щепотку нарубленного самосаду. Послюнявил, скрутил папироску и, нашарив коробок спичек в кармане, двинулся в тамбур.
Зашёл в туалет, весь вагон спал, хоть было уже часов десять. Так а что ещё в дороге делать? Есть да спать, ну, а если есть нечего то…
Вышел в тамбур, на двери было написано, чтобы у угля не курили, и Штелле отошёл прямо к противоположной от ларя с углём двери. Только затянулся, как в тамбур вломился, другого слова и не подберёшь, старший из музыкальных урок. Штелле в деревне звали «Длинный Андрей». Он неожиданно в тринадцать лет начал быстро расти и когда в восьмом классе их физрук строил в школе в соседнем селе, у них-то только до четвёртого класса школа была, а в соседнем настоящая восьмилетка, куда присылали учителей из Омска, то оказалось, что Рейнгольд чуть не на голову всех перерос за лето. Стал длинным, как его дядька Андрей. Так вот сейчас рост стал почти средним, все дальше росли, а Рейнгольд встал. Было теперь в нём метр семьдесят пять, и был он один из самых высоких в деревне, но тот же дядька Андрей был на несколько сантиметров выше. А сейчас в тамбур ввалился мужик почти на голову выше его. Ещё ни разу в жизни Штелле не приходилось разговаривать, задрав голову вверх.
— Не угостишь табачком, — от мужика несло застарелым похмельем и ещё чем-то противным кислым и вонючим, как мочой.
— Карашо, — Рейнгольд хоть и сносно говорил по-русски, но акцент был приличный.
Штелле достал кисет и чуть повернулся к окну, чтобы было видно сколько отсыпать этому борову. И в это время в подставленный левый бок вошёл по самую рукоятку длинный обоюдоострый клинок.
Толчок, остановка — окончен маршрут,
Гудок пропел нам отбой,
А мне остаётся лишь пять минут,
Чтобы проститься с тобой.
Надрывался гитарист через стук колёс и неплотно запертую дверь тамбура.