— Вы, вообще-то, чем занимаетесь? В смысле работы.
Встревоженный взгляд.
— Э… хм. Я по водопроводной части.
— Да ну? Синенькая пупочка — горячая, красненькая — холодная, так, что ли?
— Зачем вы мне это говорите?
— Так просто. Ладно, исправим. После еды.
В Доле мы шлем поцелуй официанткам и возвращаемся к себе по перрону. Пищеварительная прогулка во время расцепного маневра. Девицы из столовки мечтательно говорят нам, мол, какие мы счастливцы, едем в Венецию. У бедняжек, и верно, самый неблагодарный маршрут в нашей конторе, Париж — Доль. Ночь они проводят в своих гамаках, не выходя из вагона, а поутру в пять часов их вновь подцепят к возвращающемуся поезду, чтобы подавать завтраки до самого Парижа. Они никогда не видели Венеции, хоть и отправляются туда каждый вечер.
Возвращение в стойло. В этот час оно больше напоминает отдел жалоб — тут что-то не так, там что-то не сяк и т. д. и т. п. Маленький ритуальный стресс пассажира перед тем, как до него дойдет истинный смысл его пребывания здесь: спать. Большая часть из них уже разлеглась по койкам, остальные поджидают меня, чтобы я приладил отвалившийся подголовник или чтобы поверить мне час своего пробуждения. Некоторые решили не спать вовсе и будут держать слово, стоя в коридоре по крайней мере целый час.
Зевая, пытаюсь представить себе завтрашний день в Венеции. Надо будет купить какую-нибудь безделушку моей подружке. Настоящей подружке, парижской. Моей маленькой Кате, которая в этот час уже спит в нашей квартирке на улице Тюренн. Если, конечно, не торчит в каком-нибудь баре у Центрального рынка в компании с чересчур предупредительными типами. «Мой парень? Он сейчас как раз к Швейцарии подкатывает. Дайте-ка пивка, ребята!» Никогда ничего об этом не узнаю. Впрочем, в моих же собственных интересах заткнуться. Вчера я по оплошности назвал ее Розанной. А чем больше оправдываешься, тем глубже увязаешь. Наш молчаливый уговор длится несколько месяцев, но я уже предчувствую близкую стычку.
— Прошу прощения, месье, это вы стюард нашего вагона?
Я ответил «да», чуть не добавив «спасибо» — спасибо за те полсекунды, что у меня вырастали крылья. Надо признать, что «стюард» — это нечто совсем другое, нежели «проводник». Медленным движением он кладет свою руку мне на запястье, а я, вопреки всему, не выношу, когда ко мне прикасаются.
— Как вы думаете… лучше укрыться простыней, а одеялом сверху, как обычно, или подложить его под себя, чтобы было помягче? Никак не могу решить.
Он довольно низкорослый, очень смуглый, с отвислыми щеками, и ему явно стоит некоторых усилий держать свои глаза открытыми. Фразы у него медленные, неуверенные и прерываемые вздохами.
— Я, наверное, воспользуюсь одним из этих подголовников, чтобы подложить под подушку, он довольно мягкий, это ведь какой-то пеноматериал, да? Я сейчас на средней полке, но, может, вы посоветуете сменить ее на нижнюю, ту, что одновременно служит диванчиком?
Я застываю разинув рот. В обычное время я бы его уже отшил, но сейчас что-то не хочется. У него серьезный и ужасно усталый вид.
— Вы так боитесь не выспаться?
— Да, пожалуй. А к кому же и обратиться за добрым советом, как не к вам. Так что полагаюсь на вас…
Что делать? Огрызнуться или улыбнуться? Никогда еще не попадался мне образчик такой озабоченности, с тех самых пор как я начал ишачить. Хуже всего, что я чувствую в нем некую искренность.
— Это так важно, сон?
— …Нет ничего важнее. Ничего.
Их трое в купе. Один — довольно хилый субъект, который, похоже, не слишком доволен нашей болтовней. Явно из тех, что хотят выжать из своих семидесяти двух монет за место все, что только возможно. Впрочем, это как раз у него оказался тот неверно выписанный билет. Другой — американец в чистом виде, здоровенный, гладкий, в высоких незашнурованных кедах и футболке с надписью Y. A. L. Е. Друг с другом никто тут вроде не знаком.
— Целая вечность отделяет нас от завтрашнего утра, — добавляет он. — Так что лучше пока забыть о тяжести своего тела…
Я мог бы ему заметить, что в перелете Париж — Венеция с помощью «Эр Франс» он промучился бы всего час, но это не лучший аргумент. В голову лезут одни банальности.
— Полно вам, — говорю я, — завтра утром уже будете на площади Сан-Марко, на террасе Флориана, в полной форме.
— В Венеции?.. — Усмешка досады. — Знаете, раньше я думал, что сон служит для того, чтобы восстановить силы после рабочего дня. Я чуть не падал от усталости, но на душе было спокойно при мысли о том, что завтра я встану с правой ноги и вновь примусь за дело.
Я вытягиваю его в коридор, чтобы не беспокоить остальных, и прикрываю дверь. Встретив циника, я стараюсь сберечь его для себя одного, это слишком большая редкость.
— Вы чем занимаетесь?
— Я больше не работаю, но раньше был бухгалтером на одном маленьком предприятии. Пустяк, кажется, но со временем это сильно выматывает. Собственно, подлинный смысл сна я открыл, лишь когда кончилась моя работа.
Парадокс, требующий разъяснения, но не все сразу.
— А вам самому удается поспать?
Мне этот вопрос задают по три раза за вечер. Обычно я отделываюсь какой-нибудь глупостью, но с таким загадочным типом, как этот, переступаешь границу логики и хорошего тона.
— Как правило, да. Этому вполне можно научиться. Поначалу на тебя слишком много всего наваливается, бодрствуешь весь рейс, по приезде пытаешься наверстать и в тот же вечер опять отправляешься в бессонную ночь.
— Но ведь это ужасно…
— Да нет, дело привычки. Некоторые прибегают к «дрожжевому бифштексу» — три бутылки пива, это успокаивает. Главное — разобраться с билетами. Я почти точно знаю, когда заявятся контролеры. Швейцарцы, например, стараются не слишком вас беспокоить во время сна, а итальянцы — во время еды. У меня есть приемчики, чтобы не ломать себе ночь из-за всякой ерунды. Потому что настоящая усталость — это когда тебя будят ради ложной проблемы.
— Правда?.. Из-за ерунды?..
Его взгляд мягко ускользает, он обдумывает то, что я ему только что сказал. Или же ему это очень скучно.
Но я-то помню.
Я беспокоился из-за любой мелочи ночь напролет, я трижды проверял билеты и паспорта, каждые два часа пересчитывал пассажиров, опасаясь самовольных перемещений из купе в купе и хитрых зайцев. Навязчивый страх потерять какой-нибудь документ вынуждал меня придумывать невероятные тайники, в бельевом баке например, или в шкафчике, или под лежанкой, вплоть до моей личной сумки. Я так трусил не разбудить какого-нибудь пассажира на его станции, что заставлял свой будильник трезвонить каждые полчаса и вовсе не смыкал глаз. Правила гласят: «Не разувайся!» — вот я и не разувался ни при каких обстоятельствах. Добравшись до Рима, я чувствовал такое освобождение, что опрометью бросался в первое же попавшееся кафе выпить стаканчик белого, чтобы только отметить это. Спать там было невозможно, невозможно было даже иметь такое желание, вот я и бродил целыми часами в одиночестве, не слишком удаляясь от вокзала. Сходить к Св. Петру, чтобы посмотреть на Моисея Микеланджело, купить что-нибудь для Кати, съесть мороженое на Пьяцца-дель-Пополо. Потом возвращался в гостиницу, чтобы исхлестать себя душем и обязательно побриться. В 17.00 возвращение к своему вагону — и новое отправление в бессонную ночь. Поезд приходит в 10.10, домой я попадал к 11.00, Катя еще спала. Традиция требовала, чтобы я приносил рогалики к завтраку. Катя улыбалась мне и не спешила спросить, как все прошло. А я только того и ждал, чтобы вывалить все чохом, задом наперед. Я пересказывал ей это словно роман, словно захватывающий фильм, пытался завладеть ее вниманием, взволновать. Но главное — я пытался передать ей нечто смутное, расплывчатое. То был какой-то непременный ритуал, единственный способ избавиться от тридцати шести часов иной жизни, совершенно, впрочем, неописуемой. Мне хотелось, чтобы она поняла.