— Я просто… просто не могу в это поверить! — запинаясь, выдавила она. — Я отказываюсь верить в это, Джон. Это совершенно невозможно! — Она протянула мне письма. — Забери их, я не желаю читать эту ложь — эту отвратительную ложь! — И она швырнула письма на пол.
— Мать, как долго ты и Полуночник… — Я не смог закончить вопрос.
Она взяла свое вышивание, но руки ее дрожали, и она не смогла сделать ни одного стежка.
— Черт побери мое зрение! — выкрикнула она.
— Как долго ты и Полуночник…
— Джон, — прервала она меня. — Я даже не надеюсь, что ты принесешь мне еще одну свечу. — Она искоса посмотрела на меня, твердо намерившись не разрешить мне спрашивать дальше. — У меня такое зрение… Старость — это непростительно.
— Я принесу тебе свечу, мама, но ты должна рассказать мне об этих старых тайнах.
Она снова склонилась над вышиванием.
— Надеюсь, когда ты станешь стариком, Джон, твои дочери не подвергнут тебя подобному допросу.
— Надеюсь, когда я стану стариком, у них не будет для этого повода.
Я помолчал. Тишина усиливалась, и я надеялся, что ее давление поколеблет мамину уверенность и подтолкнет ее к тому, чтобы заговорить, но она не проронила ни слова.
— Ты не собираешься мне сказать, правда? — спросил я, наконец. — Мама, я не хочу делать тебе больно, но я должен это знать.
— Я не буду об этом говорить.
— Хотя бы подумай о том, что я имею право знать.
— Нет.
— Я жил с этой ложью почти двадцать лет. А Полуночник, возможно, до сих пор жив. И ты не думаешь, что лучше сказать правду?
— Правду? — закричала она. — Как тебе легко произносить это слово! Если эти письма, посланные твоему отцу, говорят правду, значит, мне тоже лгали!
— Мама, ты перестала меня любить.
— Это несправедливо, — ответила она намного тише.
— Ты перестала меня любить и снова полюбила только тогда, когда уехала сюда. Пожалуйста, признай это сейчас, после стольких лет.
Она цеплялась за молчание, как за единственную защиту.
— Но я-то продолжал тебя любить, мама, и я продолжал любить Полуночника, — с отчаянием сказал я.
— Значит, — уставилась она на меня злым взглядом, — только ты? Именно это ты думаешь? Мы все продолжали любить Полуночника, Джон.
Подождав немного, я снова сказал:
— Я еще раз спрошу тебя, мама. И если ты ответишь правду, я больше никогда не упомяну об этом.
— Я предупреждаю тебя. Если ты произнесешь еще хоть слово, я попрошу тебя уйти и никогда больше не позволю войти в мой дом.
Казалось, время остановилось, когда мы, как враги, уставились в глаза друг другу. Мне больше нечего было терять.
— Ты и Полуночник спали вместе, как это делают мужчины и женщины?
Мать попыталась выйти из комнаты, но я схватил ее за руку и крепко стиснул.
— Убери от меня руки! — пронзительно закричала она.
— Нет! Сначала ты скажешь мне правду!
Она попыталась вырвать руку, но я не отпустил ее.
— Джон, ты заходишь слишком далеко!
— Я еще не зашел далеко. По крайней мере, пока.
— Ты делаешь мне больно! Отпусти меня сию же секунду!
— Только если ты скажешь правду, черт тебя подери! Что произошло между тобой и Полуночником?
Она замахнулась свободной рукой, чтобы ударить меня по щеке, но я вовремя поймал и эту руку.
— Что бы сказал твой отец о том, как ты обращаешься со своей матерью? — возмущенно воскликнула она.
Я жестоко тряхнул ее, и она от ужаса замолчала.
— Плевать я хотел, что бы он сказал! — прошипел я. — Он мертв, мама, мертв! А я — нет. Я здесь, с тобой, и хочу знать правду. Ты обязана мне сказать, за все те годы, что не любила меня!
Она разрыдалась, и я с неохотой отпустил ее.
— И плевать я хотел на твою гордость! — заорал я ей вслед, когда она выбегала из комнаты. — Мы сейчас говорим о жизни Полуночника! Если ты когда-нибудь любила его, ты обязана сказать мне правду! Обязана, или…
Она захлопнула дверь раньше, чем я договорил.
Я курил в гостиной и глотал виски, чтобы успокоиться. Как я хотел вернуть стрелки часов тети Фионы на час назад! Не для того, чтобы пожалеть мать. Нет, я бы говорил с ней еще жестче. Я бы вытряс из нее правду.
Когда у входной двери загрохотала карета, я, крадучись, ушел в свою комнату, не в силах встретиться с дочерьми. Под щебетанье Фионы и девочек я провалился в пьяное забытье.
Когда я проснулся, мать играла «Лунную Сонату». Прямо в халате вошел я в ее комнату, встал рядом и начал переворачивать страницы. Мы не разговаривали. Она даже не взглянула на меня.
У меня появились мысли о прощении. Они сливались с нежными аккордами и превращались в мелодию. Может, именно это и создал Бетховен — мелодию прощения?