Отсрочка. Для кого она? Для меня или для него? Не знаю, не мог бы ответить. Мне чудилось, будто тугой обруч, сжимавший грудь, ослабил свою хватку. И я подумал: заболей сейчас Жорж Дантес да помри своею смертью — вот была бы радость! И тут же обрушился на себя с упреками за такую недостойную, трусливую, низкую мысль. После того, что барон сделал, он не заслуживает мирной кончины в постели, не заслуживает, чтобы близкие приняли его последний вздох, закрыли ему глаза! Нет, нет и нет! Сейчас еще более чем всегда необходимо наказать убийцу Пушкина моей рукой! Постепенно успокаиваясь, я снова обретал в предрассветных сумерках ту же решимость, что владела мной накануне.
Верный клятве, которая вела меня по жизни все это время, я ходил теперь каждый день на авеню Монтеня, чтобы рыться в папках с бумагами и, перескакивая с пятого на десятое, болтать со своей будущей жертвой. Неделя пролетела с какой-то ирреальной скоростью. Подумать только, что все эти долгие на самом деле часы пустились галопом только ради того, чтобы приблизить минуту, ради которой я — хотелось бы мне верить — родился на свет. Никакие внешние события не могли уже отвлечь меня от цели. Мне оказался совершенно безразличен приговор, вынесенный Рошфору: три месяца тюрьмы, и я едва заметил, что 7 февраля он отправился отбывать срок в Сент-Пелажи. Вечером 8 февраля в Бельвиле и в Тампле были воздвигнуты первые баррикады. То тут, то там хватали мятежников. Город кипел. Но в конце концов вездесущая полиция сумела задушить и последние, уже редкие проявления бунта. Народ поворчал и смирился. Империя не дрогнув продолжила путь. Я был доволен: с лично моей, эгоистической точки зрения, все так и должно было быть — уличные сражения могли опрокинуть мой план. Даниэль де Рош все еще пребывал где-то в темнице, друзей у меня больше не было. Я остался один на один с Жоржем Дантесом.
Утром 9 февраля я пошел в собор на улице Дарю к заутрене. Народу было совсем немного, но я был уверен, что, помимо слуг из хороших домов, неприкаянных эмигрантов-аристократов, возможно, студентов, все это люди моего круга: такие же, как я сам, путешественники, посольские чиновники, светские дамы, прибывшие во Францию поразвлечься… Эта уверенность придавала мне жизнестойкости. Именно ради этих людей я и хотел переступить границу. Если бы они знали, они заранее стали бы превозносить меня, они бы носили меня на руках как триумфатора… Я был настолько в этом убежден, что сама литургия, медлительная и божественно красивая, приглушенные голоса певчих и таинственное мерцание свечей — все, все мне казалось предназначено сейчас лишь для того, чтобы подкрепить мое мужество. Нигде, ни в каком другом месте так, как в этом, где невольно отрешаешься от мирской суеты, я не ощущал связи моей родины с моим дерзким, если не наглым планом, нигде я так остро не ощущал ее согласия на мой план. Париж остался где-то вдали, тут вокруг были свои, я был дома, в России. И Господь, который, по мнению мадемуазель Корнюше, приговаривал всех и за все преступления скопом, делал для меня исключение — во имя Пушкина. Стоя под высоким куполом собора, я чувствовал, что меня не просто милуют — что меня благословляют. Я опустился на колени и, осеняя себя крестным знамением, вместе с братьями и сестрами во Христе благодарил Всевышнего за лучезарное соучастие.
Когда служба закончилась и немногие прихожане разошлись, я купил свечу и поставил ее к образу Вознесения, находившемуся слева от алтаря, там, где высилась колонна. Я знал, что эта икона — дар церкви от императора Александра II. Именно перед ней государь молился, благодаря Бога за то, что помиловал его, сохранил ему жизнь при покушении в Булонском лесу. А я — я, молитвенно сложив руки, опустив голову, горячо просил об удаче завтра, завтра — 10 февраля, в день решающей встречи с Дантесом. Когда я страстно шептал слова молитвы, мне вдруг показалось, будто святой образ едва различимо пошевелился в слабом сиянии свечей. И меня буквально оторвало от земли — я поднимался к Небу, ко Христу! Потом тяжело опустился и снова ощутил под подошвами прочный каменный пол. Теперь я действовал не в одиночку. О как же мне хотелось говорить с прохожими по-русски, выйдя из храма в холодный и туманный парижский февраль…