Впрочем, с течением времени я и сам стал сомневаться в том, было ли что-нибудь или не было ничего. Только вид револьвера, который я хранил под стопкой белья в шкафу, грубо и резко напоминал иногда о моих прежних заблуждениях… И, если говорить начистоту, оружие это стало для меня нежелательным свидетелем, оно меня стесняло, мешало моему покою. Несколько раз я порывался выкинуть его в воды Пайона[20], но стоило представить, что вот сейчас мы расстанемся — и я поспешно засовывал револьвер поглубже в карман. Как будто еще не отказался от мысли им воспользоваться.
Так текли недели: с одною лишь заботой — о здоровье, которое постоянно улучшалось, с одною лишь надеждой — вернуться в Париж и как можно скорее оказаться снова на авеню Монтеня. Но — зачем? Хотел ли я по-прежнему казнить Жоржа Дантеса? Не хотел, да и знал я теперь, что не способен на это. Надеялся продолжать с ним работу над мемуарами? Нет, эта работа больше не интересовала меня. Мечтал вернуться в покойную атмосферу буржуазного дома с пепельной барышней Изабель Корнюше и чашкой чаю, украшенной ломтем эльзасского пирога, в половине пятого? Просто абсурд! Все эти мысли так настойчиво осаждали меня, что в результате я возненавидел ласково греющее солнце, блистающее лазурью небо, тихое нежное море, экзотику пальм, людей в светлых одеждах и с гладкими лицами… этих бездельников, только и способных, что прогуливаться вдоль кромки пляжа и восторгаться слиянием солнца и воды в марине, уходящей от них к самому горизонту…
Находясь посреди солнца и света, окунувшись в сладкий покой, я тосковал по Парижу, по холоду, по дождю, по серым домам, по грохочущим экипажам, теснящимся на улицах, по запаху дыма и нечистот, по тряске в омнибусе с империалом… К концу июня я понял, что больше тут не выдержу. Считая себя совершенно выздоровевшим, обратился к доктору Лежандру за разрешением прервать лечение. Доктор осмотрел меня, признал, что я и впрямь могу покинуть санаторию, но только при условии, что буду и дальше соблюдать предписанные им режим и диету, а главное — не стану переутомляться.
Я легко все это пообещал и в самом начале июля отбыл в Париж, где, как мне казалось, не был много лет. Боже, каким счастливым я почувствовал себя, оказавшись снова в своей скромной комнатке у мадам Патюрон на улице Миромениль! Единственное, что было огорчительно: Даниэль де Рош так и не вернулся сюда, и моя хозяйка, выяснив, что он приговорен к шести месяцам тюрьмы, уже взяла на его место другого жильца — какого-то старого ворчуна, который не ответил мне на поклон, когда мы встретились на лестнице.
Едва разложив вещи, я поспешил на авеню Монтеня. Лакей с физиономией висельника сообщил мне, что семья прибыла из Сульца недели две назад. Мадемуазель Изабель Корнюше приняла меня в гостиной — мне показалось, что она и рада видеть меня снова, и смущена тем, что не может сию же минуту проводить к господину барону, поскольку тот как раз беседует с господином префектом полиции. Пепельная барышня говорила шепотом, будто в церкви. Мы сидели друг против друга в просторной комнате, украшенной мрамором, хрусталем и коврами. Изабель не преминула сделать комплимент моему виду:
— Юг пошел вам на пользу, месье… И не слишком жалейте об Эльзасе — погода там была омерзительная…
Я запротестовал: как же, как же, мне было бы очень хорошо в Сульце, несмотря на погоду, потому что я жил бы жизнью семьи. Обменялись еще какими-то любезностями и — умолкли, сказать больше было нечего. Мы смотрели друг другу в глаза, глаза кричали — губы оставались безмолвны. Мне чудилось, будто мы на вокзале, вот-вот тронется поезд, а дальше — разлука, сердце переполнено, а высказать нельзя. Пауза затянулась почти до неприличия, и вдруг я услышал шаги и голоса в коридоре: Жорж Дантес провожал своего посетителя. И сразу же после он приказал позвать меня и принял — сидя за рабочим столом. Прелюдии у господина барона всегда были по-военному коротки — нечего ждать! надо немедля брать быка за рога! идти прямо к цели!
С обычной своей любезностью расспросив меня о том, поправилось ли мое здоровье, он пустился в пространные политические рассуждения и произнес речь, посвященную принцу Леопольду Гогенцоллерну[21], по его мнению, расположенному принять испанскую корону. Претензии принца на престол вызывали негодование у их величеств и, уточнял барон, у большинства нации, осознающей историческое предназначение страны. Франция не может потерпеть, чтобы с двух сторон от ее границ царствовала прусская династия. «Только подумать: и с востока, и с юга!» — возмущался он. К счастью, судя по последней полученной господином бароном информации, Бисмарк умерил свои притязания и кандидатура Гогенцоллерна, скорее всего, будет отозвана. Описываемые Дантесом дипломатические ухищрения в моей голове не задерживались — пролетали над нею, не оставляя и следа: слишком уж долго я находился вне всех этих конвульсий, сотрясающих мир. Как бы ни была тяжела международная обстановка, я не потеряю из виду цели своего визита! И стоило только Дантесу покончить с темой франко-прусских разногласий, я спросил, будто возобновляя недавно прерванный разговор, продолжал ли он вдали от меня работу над своими мемуарами.
20
Пайон — река, точнее бегущий с гор поток, который делил когда-то Ниццу на две части: на востоке располагались старые кварталы, на западе — новые, современные. Сейчас реку почти и не увидишь: с 1868 года в центре города ее упрятали под землю, и о ней напоминает лишь название бульвара Promenade de Paillon, но на уровне сада Альберта I Пайон впадает в море.
21
Династия Гогенцоллернов — немецкий княжеский род. С 1871 по 1918 г. прусские короли из династии Гогенцоллернов были одновременно немецкими императорами. После победы в Австро-прусской войне 1866 года Пруссия стремилась объединить все германские земли под своей эгидой, а также ослабить Францию, Франция же старалась помешать образованию единой и сильной Германии. Формальным поводом к войне стали претензии на испанский престол, которые выдвинул родственник Вильгельма Прусского Леопольд Гогенцоллерн и тайно поддерживал Отто фон Бисмарк. В Париже были возмущены притязаниями Леопольда. Наполеон III заставил Гогенцоллерна отказаться от испанского престола, а после этого посол Наполеона потребовал, чтобы этот отказ одобрил и сам Вильгельм. Это требование нарушало правила дипломатического этикета. Вильгельм ответил отказом и послал Бисмарку телеграмму с рассказом о своей встрече с французским посланником. Бисмарк воспринял «Эмскую депешу» как сигнал к незамедлительным действиям. Он немедленно дал указания опубликовать ее в газетах, подправив таким образом, что она теперь выглядела оскорбительно для Франции. 13 июля началась мобилизация во Франции, 16 июля — в Германии. 19 июля 1870 г. Наполеон III объявил Пруссии войну.