Я был выбит из колеи, делать стало совсем уже нечего — ну и потащился в танцевальный зал «Мабилль», надеясь встретить там Адель. Встретил. Она сидела за столиком в саду между двумя сержантами в мундирах с тяжелыми эполетами и в красных форменных штанах. Сержанты лапали ее и ржали, она тоже хихикала. Заметив меня издалека, эта шлюха сделала знак, что, дескать, занята и не может пойти со мной. На танцплощадке яблоку негде было упасть. Мужчины — почти сплошь военные. Все они, пьяные и возбужденные, смешавшись с толпой таких же пьяных и возбужденных публичных девок и сутенеров, отплясывали под мелодию «Прощальной песни», малость переиначенной ради такого случая. Вскоре Адель вместе с прочими закружилась в танце и несколько раз пронеслась мимо меня, влекомая оглушительной музыкой оркестра. Размалеванное лицо ее было в поту, глаза лучились радостью — ни дать ни взять вакханка-патриотка! Время от времени она вслед за другими выкрикивала: «Смерть пруссакам!» Мне она показалась мерзкой, уродливой и глупой, и я расстроился. Решительно мне здесь не место — в этом зале, в этом городе, в этой стране! Покидая «Мабилль», я поклялся, что ноги моей здесь больше не будет.
Назавтра весь город упивался заявлением военного министра маршала Лебёфа, который, получив запрос парламента касаемо средств нападения и обороны, имеющихся у французской армии, гордо ответил, что готово всё — «до последней пуговицы на гетрах солдат». Единодушное мнение было — маршалу можно верить, а с такими силами достаточно будет дунуть в сторону врага, чтобы обратить его в бегство. Чуть позже, 19 июля, министр иностранных дел герцог де Грамон объявил Законодательному собранию, что с сегодняшнего дня Франция и Пруссия находятся в состоянии войны.
Как только новость распространилась по городу, энтузиазм парижан возрос так, что стал граничить с бредом. Дома расцветились флагами, незнакомые люди целовались на улицах. Женщины с безумными лицами орали до хрипоты: «Да здравствует Франция!» И везде, на каждом перекрестке — «Марсельеза». Я не смог противостоять искушению и отправился на авеню Монтеня посмотреть, куда ветер дует там. Толпа — хоть на тротуарах, хоть на мостовых — была такая плотная, что мне приходилось буквально пробивать дорогу, действуя плечом как тараном. У входа в особняк стояло множество экипажей, фасад украсили трехцветные флаги. Набравшись наглости, я попросил доложить о себе господину барону.
Салон был полон людей, они перешептывались между собой. Над людской массой возвышался надменный Жорж Дантес, который, как обычно, витийствовал. Заметив меня, он протянул два пальца и воскликнул:
— Великий день, месье Рыбаков, великий день! Героические французские солдаты смоют вражеской кровью оскорбления, нанесенные нашей родине Вильгельмом и Бисмарком. Мой сын, Луи Жозеф, несмотря на ранения, полученные во время Мексиканской кампании, решил вернуться на военную службу. Говорят, император взял на себя командование армией. Что до меня, я намерен отправиться в Сульц и оставаться там, среди моих дорогих подопечных, пока бушует война. В это трудное время мое место — это совершенно очевидно! — рядом с населением приграничных территорий. Тем хуже для заседаний Сената! В Люксембургском дворце придется обойтись без меня. Никогда я не испытывал такой гордости тем, что родился французом!
Последних слов почти не было слышно из-за разразившейся овации. Затем какие-то важные господа выступили с суровыми речами в адрес Тьера, обвиняя его в поистине возмутительном пессимизме, и одобрили твердость премьер-министра Эмиля Оливье. Я поискал глазами пепельную барышню — и нашел ее спрятавшейся в уголке у буфета, откуда, она, видимо, наблюдала за тем, как обслуживают гостей: должно быть, только потому экономка и была допущена в гостиную. Бедняжка Изабель казалась до смерти напуганной шумными проявлениями собравшихся. Воспользовавшись суматохой, прикрываясь неумолчным жужжанием голосов, я подошел и шепнул ей на ушко: