Константинов тем временем рассказывал Шамардину, как тридцать лет назад, в Петербурге, он давал секретную консультацию одной великой княгине, хотевшей тайно продать часть своих драгоценностей.
— Вы и не поверите, — говорил он, — их высочество показали мне золотую брошь, а в ней вместо драгоценных камней вставлены простые стекляшки. Кто заменил? Когда? Каким образом? Но потом я понял, что никто их не заменял. Бриллианты сами превратились в стекло.
— Как это? — удивился Шамардин. — Разве так бывает?
— Редко, но бывает, если владелец камней ведет себя недостойным образом. А про их высочество тогда разное говорили, и не самое хорошее.
— Какая именно великая княгиня? — заинтересовался Шамардин.
— Что вы! Я не могу, — сказал Константинов. — Этого не допускает моя профессиональная честь.
— Ну, а бриллианты куда подевались?
— У настоящих камней, господин капитан, есть душа. Они умирают или исчезают, если с их помощью пытаются совершить бесчестное дело.
— Да бросьте вы! — рассердился Шамардин. — Какой — нибудь бриллиантщик вроде вас вынул, а стекляшки вставил.
— Кругом обман, — вздохнул Калмыков.
Всякий раз, находя этому еще один пример, он испытывал спокойное, почти благостное удовлетворение, разделяемое и Фонштейном. В мире, устроенном так, а не иначе, они двое были, значит, не лучше и не хуже других.
Время шло, разговоры начали мельчать, уклоняться в сторону от основного русла. Словно сговорившись, про перстень уже не вспоминали. Казалось, шестеро купцов, ювелир и генеральский адъютант собрались в этой комнате, чтобы посидеть запросто, потолковать о том, о сем. Калмыков приставал к Мурзину, просил разрешения послать записочку сыновьям, пускай те принесут сюда обед. За окнами солнце, мороз, кричат вороны. Невозможно представить, что этот день — последний, может быть, в его, Мурзина, жизни. Такой обыкновенный маленький солнечный денечек — и последний. Лучше бы в окно не смотреть, сразу тоже хотелось говорить о чем — то, ни малейшего отношения не имеющего ни к генералу Пепеляеву, ни к пропавшему перстню. Какой еще перстень? Обычный день, обычный разговор, и за ними длинная череда других дней и разговоров, но он взял себя в руки и заставил думать вот о чем: кому выгоднее всего завладеть сыкулевским колечком? Хотя для того, чтобы ответить на этот вопрос, не надо было долго думать — разумеется, самому Сыкулеву. Он не только сохранял перстень и получал обратно свою долю контрибуции, но и рассчитывался с Фонштейном и «Людмилу» приобретал совершенно бесплатно, а вдобавок еще надеялся содрать с Пепеляева мыла и свечек на три тысячи рублей. Барыш неплохой, но опасно подозревать человека лишь на том основании, что он имел возможность украсть больше, чем остальные.
Да, взять мог любой, но рисковать стал бы не всякий. Вот Исмагилов, тот лихой джигит, вполне способен, однако его, как утверждает Шамардин, привели сюда буквально за минуту до того, как вошел Пепеляев и обнаружилась пропажа. А эти восемь человек провели рядом с черной коробочкой около получаса. Подумав, Мурзин временно снял подозрение с Калмыкова и Фонштейна, известных своей трусостью. Затем присоединил к ним ювелира Константинова, но уже по другой причине — он внушал доверие. Профессиональная честь, ветхие брюки, обдергаистый пиджачок. Он внушал доверие тем, пожалуй, как старательно пытался скрыть свою бедность; все на нем было почищено, отглажено, и Мурзин далеко не сразу понял, что костюму его — сто лет в обед. Человек богатый и не желающий выдавать свое богатство может прийти в лохмотьях, в дырявых сапогах, как Фонштейн, в драной шубе, как Сыкулев — младший, но Константинов нищету не выставлял напоказ, напротив — хотел скрыть. Чувство собственного достоинства, вот что все отчетливее видел Мурзин в этом лысом странноватом старичке, и подозревать его, видимо, не имело смысла. Во всяком случае, если он и мог украсть, то из побуждений особых, таких, в которые пока не проникнешь.