— Товарищ продавец! — строго позвал Егор Дятлов и даже постучал по самодельному деревянному прилавку согнутым пальцем, — Есть тут кто?
— Чего стучишь? — яростно прохрипел кто-то из-под прилавка. — Чего колотишь, чего стучишь, делать тебе нечего, да? — из-под доски появилось красное лунообразное лицо продавщицы.
Тяжелый запах перегара заставлял задуматься — а не провела ли она ночь именно здесь, на рабочем месте, свалившись под конец рабочего дня от страшной усталости, вызванной непосильным трудом? В рыжих с проседью волосах продавщицы Тонечки застряло несколько соломинок, брови топорщились от раздражения, гневно сверкали красные маленькие глазки. — Я вот щас милицию вызову, ты достучишься! — Тонечка разговаривала с привычным хамством властелина мира, каким, в сущности, она и была в этом убогом краю. От Тонечки, от продуктов, а особенно — от драгоценной влаги в прозрачных бутылках зависели жизнь и смерть, здоровье и болезнь, радость и печаль. Она могла продать бутылку глубокой ночью страждущему и алчущему за тройную цену, а могла средь бела дня навесить на дверь магазинчика здоровенный амбарный замок и не выйти на работу. В такие страшные дни окрестные вогулы, пришедшие за десятки километров, чтобы приобрести огненную воду, умасливали и улещали продавщицу, как какого-нибудь местного духа или демона.
— Заболела я! — орала толстая Тонечка, уперев в крутые бока громадные кулаки. — Я на бюллетене!
Местный фельдшер, бывший заключенный из лагеря для врагов народа, окончательно спившийся и опустившийся старик, всегда выдавал Тонечке больничный лист. Для этого требовалось всего две бутылки водки и одна — портвейна. Вогулы смущенно перетаптывались у порога Тонечкиной избы, умоляюще глядя на свою жестокую повелительницу. Наконец кто-то из просителей вздыхал и выкладывал к ногам жестокосердной дамы драгоценную шкурку куницы или соболя. Продавщица молчала, крошечные глазки ее метали молнии; вид у нее был как у палеолитической Венеры, уродливой статуэтки, найденной археологами. Кряхтя, за шкурками лезли и остальные. Сдавать меха кроме как в потребсоюз строжайше запрещалось, это могло привести к лишению права охотиться, к тюремному заключению, но ради водки манси были готовы на все. Тонечка же и вовсе не тревожилась по поводу возможного наказания, поскольку за долгие годы работы в Вижае обнаглела, как какой-нибудь островной папуасский царек, весь мир для которого сузился до размеров собственного островка.
В ранней молодости Тонечка попала в лагерь за воровство; в лагерях, перенаселенных врагами народа и членами их семей, вчерашними профессорами и докторами, политическими деятелями и вредными педологами, очкастыми ботаниками и худосочными писателями, грубая и наглая девица почувствовала себя как дома. Вся уголовная часть населения лагерей жила очень хорошо, обирая и унижая вчерашних умников, к которым питала неистребимое отвращение и зависть. Так что лагерный срок Тонечка вспоминала даже с ностальгией; она приобрела необходимую закалку, которая так пригодились ей в жизни.
После отбытия срока наказания Тонечка решила остаться здесь, на севере области; в самом деле, зачем ей было возвращаться в небольшой промышленный городок и всю оставшуюся жизнь горбатиться на вредном производстве, где у старых рабочих любимой шуткой было продергивание носового платка через дыру в носовой перегородке. Так разъедали плоть ядовитые выбросы и химикаты, количество которых никто даже не пытался измерить или тем более уменьшить. Здесь Тонечка была царицей мира, королевой, которая могла делать все, что вздумается. Жаль только, что фантазии у Тонечки было немного, поэтому дальше вымогательства шкурок у алкоголиков-манси она не продвинулась.
Ну, разве что любовные похождения, когда всесильная тиранша временно приближала к себе какого-нибудь охотника и “жалела” его, по ее собственной формулировке. Смутное желание любви, душевной близости трансформировалось в совместное распитие спиртных напитков в неограниченном количестве, во время которого Тонечка жарко обнимала очередного фаворита и говорила ему специальные “жалкие” слова, потчуя от души колбасой, салом, маслом, вареньями и соленьями, подливая водки в граненый стакан, демонстрируя душевную щедрость и открытость. Слегка пьяна Тонечка была почти постоянно, но именно в недельные загулы наливалась водкой беспрестанно, раздувалась, как жаба, и вообще теряла человеческий облик.
В такие дни бесполезно было приносить шкурки и просить водку; все знали, что пришло время воздержания — божество загуляло, ушло то ли в нижний, то ли в верхний мир, и по земле бродит только неприкаянная бессмысленная оболочка с всклокоченными волосами и безумным взором маленьких глаз. Счастливчик же пользовался всеми благами, которыми одаривала его щедрая госпожа, но к концу недели обязательно оказывался на улице, с разбитым и окровавленным лицом. Вчерашняя госпожа орала ему вслед нецензурные проклятия и угрозы, навеки расставаясь с любимцем, чтобы снова приступить к своим нелегким обязанностям.
Дольше всех продержался какой-то беглый зэк, который сумел прожить в алкогольном дурмане почти месяц, кое-как справляясь с необъятной плотью повелительницы магазина. Местное население стонало и выло, проведя несколько недель в вынужденной трезвости; хотели даже прибить наглеца, выследив его в огороде, когда он пойдет по нужде, но страшная рожа, металлические зубы и испещренное синими наколками жилистое тело беглого урки внушали всем страх и трепет, так что дальше разговоров дело не пошло. Кончились запасы муки и макарон, давно уже не было масла и крупы, но самое главное — не было спиртного, которое лилось рекой в широкие глотки Тонечки и ее фаворита. Кто знает, чем кончился бы этот “екатерининско-потемкинский” роман, если бы однажды утром в деревню не примчалась машина с милиционерами, которые окружили Тонечкину избу и арестовали беглеца, а затем в наручниках, согбенного и страшно избитого, бросили в машину и отвезли обратно в лагерь.
Самой продавщице ничего не было, во-первых, благодаря связи с местным участковым, во-вторых, оттого, что сама Тонечка стойко утверждала — про то, что с нею жил беглый урка, она и знать не знала, мало ли народу шатается по северному Уралу, край-то испокон веку каторжанский, самый отчаянный… Это как раз дело легавых — следить, чтобы одинокая женщина могла спокойно спать в своем доме после трудового дня, а не спасать свою молодую жизнь, ублажая опасного уголовного преступника, как выясняется теперь.
Тонечка так орала, материлась, рвалась, кидалась, словно цепная сука, что следователи оставили ее в покое, понимая, что перед ними — тертый калач, опытная дама, которую не возьмешь на испуг. Да и делов-то было на копейку; урка не успел никого убить или ограбить, попав в руки к красавице продавщице, продержавшей его в плену алкогольного дурмана крепче, чем в тюремном застенке.
Вот эта лихая Тонечка и выползла теперь из своего ночного убежища и гневно таращила свои поросячьи глазки на студента, моментально напомнившего ей времена уголовной юности: точно, профессор недорезанный, будущий очкастый глист!
— Какая милиция? — недоуменно спросил будущий профессор у продавщицы. — Мы просто хотели папирос купить, видим — нет никого, вот я и постучал.
Тонечка захрипела и зарычала от злости, но профессиональные обязанности все же выполнила: улыбнулась студенту железными зубами и выдавила:
— Еще чего хотел?
— Скажите, а из продуктов что у вас есть? — вмешался обжора Семихатко, подталкивая в возбуждении локтем Толика Углова. — Нам надо что-нибудь с собой взять, а что-нибудь — здесь скушать. Очень проголодались, пока добрались до Вижая. А в поезде не успели покушать, — с сожалением закончил Семихатко. В животе у него громко заурчало, словно желудок подтверждал справедливость сказанного.