До самого позднего вечера Углов все говорил и говорил, психологическая связь между ним и охотницей становилась все крепче, так что с первыми красными лучами заходящего солнца, проникшими в слепое оконце, в груди Толика возникло странное чувство близости и даже любви к этой плосколицей коротконогой женщине с неглупыми раскосыми глазами, хлебающей чай из жестяной кружки. Рассказы из области научной фантастики отвлекли Толика от напряженной и пугающей реальности, окружавшей его.
— Голову-то отрезали и наши шаманы… — вздохнув, поведала манси Толику. — Чего не отрезать, коли боги ждут. Отрезанная голова очень нравится богам. Когда черная лихорадка найдет на деревню, когда олени начнут дохнуть или охоты нет — тогда шаманы отрезали голову. И точно, бывало, говорила голова про будущее, если отрезать ее правильно. Но это только шаманы умеют. Голова может немножко жить без тела; вот, курицу режешь, а она без головы бегает, а в голове в это время глаза смотрят, моргают. Потому что душа живет в самой голове.
Глубокомысленные рассказы охотницы касались шаманских жертвоприношений, которые она наблюдала с детства.
Выговорившийся, утомленный и распаренный Толик лежал на шкурах, слушал повествование бабы о ее жизни, в которой мало было хорошего. Все дети ее померли в младенчестве, было их штук этак восемь-десять, трудно сосчитать, в общем, много. Жизнь ее текла и текла, как мутный ручей, неведомо куда, неведомо зачем. Толику стало жаль женщину, никогда не бывавшую в кино, в цирке, ни разу не отдыхавшую за всю бедную и скудную жизнь. Она не видела замечательных концертов, не шагала в ногу вместе с друзьями на бурных демонстрациях, под красными знаменами, с тележками, украшенными лозунгами и приветствиями, не пела отличные песни военных и революционных лет, даже в зоопарке не была! Впрочем, зверья хватает в тайге, но ведь эта охотница даже мороженого никогда не пробовала! Толик неожиданно для себя вдруг предложил:
— Знаете что, приезжайте ко мне в гости! Мы живем в нормальных условиях, с удобствами. Есть туалет, раковина, горячую воду дают раз в неделю. Место найдется! Мама с папой будут рады, вы же меня спасли вот, приютили. Я вам город покажу, сходим в кино, на интересную картину про войну. Или нет, наверное, вам больше про любовь понравится. Сейчас много итальянских фильмов про любовь. Купим мороженое; оно сладкое-сладкое, лучше всего пломбир. Белое, сладкое, похоже на сливочное масло с сахаром. Вам понравится. И еще сходим в планетарий; недавно в музее открыли планетарий, там звезды и планеты, как настоящие.
— Про любовь-то да, понравится, — раздумчиво говорила баба, скребя очередную шкурку по мездре. — Кино не знаю, не видала, а сладкое масло понравится. Жаль, ехать мне нельзя, кто за домом будет смотреть? Да и страшно в городе.
— Это у вас тут страшно, — горячо ответил Толик, уже твердо решивший убедить хозяйку в необходимости ответного визита. — В городе очень хорошо. Я вам институт покажу, в котором учусь. Это самый большой вуз в городе, здание размером ну вот с гору. На трамвае поедем, покатаемся. Приезжайте, не пожалеете!
Странные разговоры длились и длились. Хозяйка и студент все больше нравились друг другу, так что ничего удивительного не оказалось в том, что, когда лучина догорела, они оказались на одной широкой лавке, под толстым одеялом из вонючих слежавшихся шкур. И ширококостное крепкое тело женщины принесло студенту много радости и спокойствия своими примитивными, выверенными веками движениями, могучей хваткой рук и ног, которая позволила ему ощутить себя защищенным и маленьким, покачивающимся на волнах материнской ласки. Ни отвращения, ни угрызений совести, ни страха не осталось в душе Толика после того, как все было кончено; только тихая умильная ласка разливалась по всему его существу, да горячая благодарность переполняла сердце. Он осторожно обнял развалившуюся, как медведица, женщину, прислушался к ее храпу, обнял и незаметно погрузился в глубокий сон, в первый раз после начала похода, обернувшегося чередой ужасов и предзнаменований. Впервые душа и тело студента отдыхали и набирались новых сил; подсознание посылало сигнал о том, что опасность миновала, осталась позади, теперь можно и расслабиться. Вот только сон, приснившийся Толику, был не слишком приятным.
Снился ему солнечный день, жаркий, из тех, что бывают в середине лета, когда не спасают от зноя широкие листья тополей и порывы ветерка, шевелящие листву. И снились друзья-ребята, бледные и молчаливые, шагающие рядом, и в то же время — чуть отстраненные, словно знают они какую-то загадку, тайну, которая неведома Толику. Идут они мерно и неспешно по главной улице города, к зданию института, помпезно возвышающемуся в конце проспекта Ленина. И одеты друзья странно, с жарой июльской несовместимо — в походные зимние вещи, телогрейки, ватные штаны, в шапки-ушанки и вязаные шлемы. За спиной у товарищей лыжи и палки, рюкзаки и вещмешки. Толик пробует заговорить то с одним, то с другим приятелем-туристом, расспросить их, почему так нелепо нарядились они посреди жаркого лета, почему в каникулы направляются в институт, где закончились занятия; но товарищи молчат, только загадочно поглядывают друг на друга и чуть улыбаются Толику. А Толик, к своему ужасу, начинает замечать вдруг страшные, неприятные вещи: несмотря на летний зной, на ресницах Любы Дубининой серебрится иней, а глаза будто заморожены, бесцветны, как у окуня или щуки в рыбном магазине. У Юры Славека по лицу струится кровь из трещины на лбу, а глаза ворочаются в кровавых ямах; нелепо вывернул голову Степан Зверев, у него и вовсе нет глаз, только сгустки запекшейся крови на месте бывших зрачков. И веет от друзей холодом и смертью, от которых нет избавления и спасения. За зеленым забором кладбища, расположенного почти на углу проспекта и небольшой улицы Октябрьской, звучит скорбная музыка, похоронный марш, выдуваемый невидимыми трубачами из золотых труб, слышатся чьи-то горестные рыдания и вскрики. И шелестит листва на больших кладбищенских деревьях, под напором все усиливающегося, все круче задувающего ветра.
— Кого-то хоронят сегодня? — спрашивает Толик пугливо, предчувствуя страшный ответ, и слышит из неразмыкаемых губ Егора Дятлова:
— Это нас хоронят, Толик.
Толик во сне стонет и двигается, напрягается всем телом в тщетной попытке проснуться, но страшный сон цепко держит его в своих объятиях, не дает вздохнуть и открыть глаза. Мертвые друзья скорбно кивают Толику на прощание и один за другим пролезают сквозь дыру в зеленом шатком заборе, окружающем старое кладбище. И вместо разверстой ямы сквозь большую щель видит Толик небогатое надгробие, на котором золотыми буквами вытиснены имена и фамилии тех, кто коротал с ним ночи у костра, делился едой и теплом, шутил и смеялся, пел песни и шагал рядом на лыжах через заснеженную тайгу к проклятой горе Девяти Мертвецов. Толик ощутил невероятное одиночество, чувство утраты, невосполнимой и незабвенной на всю оставшуюся жизнь. Во сне он горько плакал, а сонная баба-охотница чуть толкнула его могучей рукой. Углов засопел, как маленький, прижался к любовнице и уснул уже без сновидений, давая отдых измаявшейся душе.
Утром в лагере царило оживление, но не радостное, а суетливое, полное поспешности и напряжения. Ночь прошла на удивление спокойно, ничто не потревожило туристов, но даже эта спокойная ночь не могла дать ребятам настоящий отдых. Подсознательная тревога, ожидание чего-то страшного, тяжкие впечатления минувших дней сделали свое дело: группа туристов была молчалива, тревожна и взволнована. Все беспрекословно подчинялись кратким командам Зверева, выполняли указания Егора Дятлова, никому и в голову не приходило отлынивать от работы. Все рассчитывали на тот путь спасения, который был найден вчера Степаном, всем не терпелось как можно скорее покинуть опостылевшее место стоянки. Второпях вскипятили чайник, решив не тратить драгоценное время на приготовление более существенного завтрака; порезали хлеб, сало, напились чаю, даже прожорливый Семихатко не стал просить добавки.
Рая с каменным лицом проходила мимо Любы, которая, невзирая на напряжение, светилась от счастья, стоило только Юре поглядеть в ее сторону. Рая старалась всем своим видом показать неприязнь и обиду, подругу она теперь считала предательницей, совершенно забыв о собственном постыдном поведении. Рая демонстративно бренчала кружками, оттирая их снегом, запихивала посуду в рюкзак, упаковывала продукты. Тем же занималась и Люба, которая, казалось, не замечала ненависти бывшей подруги. Но на душе у Любы было горько; она глубоко переживала ссору с Раей и во многом обвиняла только себя. Она была так эгоистична, так несправедлива, она не заступилась за Раю перед разбушевавшимся Юрой, а ведь это был ее долг как настоящей подруги.