Однажды услышал на току в темнозорь близкий выстрел. И вскоре встретились на тропинке нос к носу, а у каждого в руке по глухарю; я огорчился, что увидел на току чужого. Парень, светловолосый богатырь, непритворно обрадовался. Назвался Мишей, просто Мишей, и никаких там отчеств, рассказал, что он из ближайшей деревни, километра три отсюда, что ток этот его отец знает еще от своего отца, — фамильный, можно сказать, ток, бьет по одному мошнику в весну и никому из деревенских и приезжих не выдает. Отец пристарел, на охоту не ходит, показал ток Мише, когда он женился и вышел в раздел. А женился он в прошлом году. Построился, корова, хоть и первотелок, дает хорошо, шесть овечек, куры, поросенок. И он и жена работают в колхозе. Я непременно прямо из леса сейчас должен к нему зайти — тут, напрямую через гать, совсем близко — посмотреть, как он живет, тем более что завтра праздник и дома припасено что полагается, и пиво варили, и все прочее…
И так это просто, так по-хорошему сказал, что я, не раздумывая, согласился. Пошел с ним в деревню и провел там три дня. Несмотря на праздник, мы с Мишей успели постоять на тяге, а на вторую зорю он посадил меня в поставленный с умом и толково сделанный шалаш на тетеревином току в деревенском поле. Просил больше пары косачей не брать. Дельный охотник, и отец его, по всему видно, был такой. У нас на Руси известно, к охоте и охотникам относятся любовно-иронически — «рыбка да рябки — пропали золотые деньки», — несмотря на это, Мишину семью уважают, видимо хорошо они работают на общем деле.
И дома у Миши все складно да ладно: все есть, все на месте.
Светлая, чистая изба без перегородок. Стены без обоев, видны кое-где капли и потеки желтой сосновой смолы. Печка свежевыбелена. Мы сидим за праздничным столом, накрытым домотканой скатертью. Пахнет деревенской опрятностью: мытыми полами, свежим хлебом и кожей. На столе самовар, сахар, дешевые конфеты из местной лавочки, вареные яйца, мед, топленое молоко в кринке, холодец, разрезанный вдоль по корке рыбник из щуки, белый хлеб. В углу, на лавке, укрытое полотенцем ведро с пивом и ковш, — свой ли, чужой, подходи, наливай, пей, сколько душа просит и вместит.
Молодуха без излишней торопливости и приторности, свойственной некоторым деревенским хозяйкам, когда в дом пришел гость, принимала меня как своего. Она положила всем на колени чистые, расшитые красными узорами полотенца, сказала: «Доставайте, что есть. Не взыщите — особо беречь нечем».
Стыдно сказать, я тогда позавидовал Мише: его найденной, определенной жизни, простоте и ясности в семье, радости жизни с молодой любящей женой. Позавидовал, может быть, по свойству характера, а может быть, потому, что переживал в то время период большой душевной смуты. Плохо мне было тогда. И — что уже совершенно глупо, или это теперь так кажется? — всерьез раздумывал, не поселиться ли мне тут, рядом, построить такой же новый светлый дом, начать новую жизнь, и, главное, чтобы рядом такая же была жена, веселая, приветливая, манящая молодым сильным телом. Вот какая странная думка была тогда. Позже я не раз приезжал к Мише поохотиться и душевно отдохнуть.
Сразу после войны встретил в городе деревенского знакомого и узнал, что Миша погиб. А сегодня — такая встреча!
Миша оделся, вытянув костыли, присел на поваленное дерево, и мы принялись чаевничать. Я достал городские припасы и фляжку с самодельной настойкой. Миша выпил охотно, сразу полкружки, ел мало, безразлично, не по-деревенски. Я знал, что он заговорит, — молчал, не торопил. Он закурил, усмехнулся невесело:
— Только не жалей меня. Меня все жалеют, по самое горло, — тут он черкнул себя ладонью у подбородка, — просто жалеть, когда помочь нельзя. Знаешь, везло мне на войне. Пехота, людей, как косой, — мне ничего: ни разу не зацепило, не стукнуло. Не прятался. Что ты! Верно, будто бабка нашептала, до самого конца войны целехонек. И не болел ни грамма. Чирей один раз был… Дакось еще папироску, сам прикури.
Я прикурил от головешки сразу две папиросы. Подавая ему, близко глянул в глаза, увидел в них боль и отчаянность. Он говорил (в правой руке папироса, левой чуть-чуть пошевеливал в вынужденно скупом жесте):
— Воевал и воевал; сержант; конечно, медали, две «Славы»; начальство, хоть и молодой, уважает. Катилось долго мое колесо, мечтал, скоро назад покатится — конец войне. Конец, да оказалось не совсем, даже наоборот. Городишко там есть, в Германии, Зеебург, небольшенький, вроде наших Борович, только почище. Стояли там. Так у них все с умом, обихожено. Места? Больше напольные. И везде дома торчат. Все равно кое-какая живность есть, а зайцев сила — обязательно русаки, и куропаток, по-нашему полевых рябков, много. Коза есть. Тетерев по месту должен быть, однако весна, а не слышно…