Как-то рано утром он разбудил меня:
— Гришок, сбегай, дозорь капканы. Ночью-то падера была, поди, кто попал. Я, конечно, очень обрадовался, наскоро умылся, на ходу сжевал кусок черного хлеба, сдернул с вешалки полушубок, и, схватив лыжи, выбежал на улицу. Я летел по едва заметному, присыпанному снегом, следу, который вчера был проложен отцом.
После перелеска начался мелкий ольховый кустарник, за ним — овраг. Смотрю на противоположную сторону оврага, а там снег взрыт. «Ну, — думаю, — есть!» С трудом перебрался через овраг, и вижу — снежная борозда. Словно чем-то пробуравленная, она уходит в чащу зигзагами, а по бокам ярко-красные комочки алеют.
Мне вдруг стало страшно. «Зря, — думаю, — у отца ружья не попросил». Но пошел все-таки. Вижу, капкан чернеет. Подошел ближе. А около капкана зайчишка крутится. Весь в крови, бедняга. Задняя часть ободрана, лапа в скобах зажата. Сидит он и смотрит на меня так жалобно, будто сказать хочет: отпусти, Гришок, всю жизнь благодарить буду.
Стою я перед ним, а у самого слезы выступили. К горлу подкатывается какой-то комок, дыхание перехватило. И так мне жаль стало беззащитного зайчика, что я решил отпустить его. Только дотронулся я до скобы, а заяц как закричит. Страшно стало. Сел я между лыж и шевельнуться не могу. Протащил заяц капкан еще несколько сажен, остановился и опять смотрит на меня. Собрался я с силами, подошел к нему и говорю:
— Что ты, зайка, смотришь на меня, почему боишься? Не враг я.
Снова пытаюсь освободить его лапу — не получается. Дай, думаю, встану лыжами на пружину, разожму их; скобы ослабнут — и заяц свободен. Так и сделал. Только встал я на пружины, правая нога возьми за и вывернись из лыжного ремня. Я оступился в рыхлый снег и упал прямо на зайца. Заяц истошно заверещал. Я и дар речи потерял, только слышу — полушубок мой трещит. Не помню, как откатился я в сторону, но только вижу — зайчишка мой сидит рядом с капканом. В этой суматохе ногу он успел выдернуть, но сам был, видимо, не менее моего ошеломлен и не понимал, что свободен.
Посмотрел я на полушубок — только лоскутья болтаются. Бегу домой. Мать еще в окно увидела меня, всплескивает руками. Вышел отец.
— Что с тобой, Гришутка?
Я заплакал:
— Зайчишка в капкане был, измучился он весь… Я его доставать стал, а он полушубок…
Долго они смеялись надо мной.
— Ну и охотник же ты, Гришок!.. — сказал отец.
Больше он не посылал меня «дозирать капканы».
В. Астафьев
ОХОТНИЧКИ
Что и говорить, любил Иван Никитич делать внушения. А с тех пор, как стал он мастером в ремесленном училище, это у него в привычку вошло. Да и обойтись без этого трудно: в ремесленном — группа из тридцати человек, дома — сам шестой. Народ дома и в группе проворный, на выдумки и проказы гораздый, я если этому народу постоянно не толковать, что так нехорошо, а этак некрасиво, то и ждать от него добра — дело безнадежное. По крайней мере, сам Иван Никитич был в этом уверен. Но однажды утром… Впрочем, не будем забегать вперед.
Была у Ивана Никитича одна очень застарелая и сильная страсть — охота. Претерпел он из-за нее в жизни немало притеснений со стороны супруги. Но человек он упрямый и переборол даже свою жену. Теперь, спустя тридцать лет совместной жизни, она ему даже бутербродишко какой-нибудь в мешок сует добровольно, правда, не без выговоров насчет дурной головы, которая ногам покоя не дает. К слову сказать, Иван Никитич был в жизни человеком горячим и не переваривал «тихой» охоты с чучелами, с разными там подсадными утками и тому подобное… Нет, он любил по горам ползать и если уж не дичь, то ноги за выходной так убивал, что иногда у железнодорожного моста, от которого оставалось два километра до дому, начинал мечтать о попутной машине, как о величайшем счастье.
То было в прежние годы, а теперь Ивана Никитича чаще потягивает присесть, и горы ему уж кажутся высоковатыми, и километры длинноватыми. Характер у него стал ровнее и пристрастие к обстоятельным внушениям с годами усилилось. «Да-а, старость, старость, как это она пешком, тишком — и опутает незаметно человека по всем суставам, волос на голове поубавит. Ни красоты, ни удальства! Почету, правда, больше, да что из него, из почета-то, шубу шить?»
Так рассуждает Иван Никитич. Однако молодиться он не любит. Отпустил он усы, носит просторный пиджак. И вот первый раз согласился идти на «сидячую» охоту, за тетеревами.
Пригласил его с собой завхоз училища Терешкин. Делая голос таинственным и, не то от изумления, не то от восторга, расширив маленькие желтоватые глаза, он, захлебываясь, говорит: