— Эх ты, дедка! — переждав, когда у шалаша не осталось ребят, заговорил Генка, взваливая на плечо сноп. — Когда я окно в школе разбил, ты что говорил? «Труд надо уважать, помогать людям, не вредить!» А сам! Эх, ты! — Он бегом отнес сноп, повернулся и продолжал: — Мы колоски собираем всей школой, а вы наш труд на забаву! А еще учишь всегда. Я про тебя всем ребятам хорошее говорил, а ты… эх ты…
— Ладно, не канючь, а то я слушаю, слушаю, да и оттаскаю за вихры.
— Ну и таскай! Подумаешь! Таскай! А все равно скажу, что думаю! — кипятился Генка и со слезами на глазах повернулся к Ивану Никитичу: — Как мне теперь, по-твоему, стыдно в деревню идти или нет? Собственного дедушку изловил! Эх ты!
— Довольно, довольно, — неловко переминаясь с ноги на ногу и пряча глаза, оборвал внука Иван Никитич, — грамотен больно. Я вот еще велю всыпать тебе, командиру боевому, за то, что ты из дому до зорьки удрал и ребят увел…
— Иди, иди, скажи, папке скажи. Это он научил нас создать пионерские посты. Эх вы! Колхозное добро на забаву… Надо труд людей уважать…
Дальше слушать было невыносимо. Генка прилипчив, как репей. Перенял многое от дедушки. Иван Никитич пошел на хитрость:
— Чего стоишь, Терешкин? Помогать надо пацанам. Видишь, мошенники какие-то нарушили скирду, а мы и ответе.
— Рассказывай, рассказывай, — недоверчиво покачал головой Генка.
Иван Никитич, будто не расслышав этих слов, принялся бойко подавать снопы на скирду. Терешкин молча испуганно моргал глазами, таская снопы с дальнего конца поля. Панически дыша в ухо Ивана Никитича, он зашептал:
— Повлияй, посадют! Ей-бо, посадют!
Иван Никитич зло посмотрел на него, и Терешкин засеменил прочь.
Через полчаса все было закончено. Иван Никитич по-хозяйски поправил последние снопы на верху скирды. Овес мокрый. Его уже прихватило плесенью. Сгорит овес в скирде. Иван Никитич, как старый крестьянин, хорошо понимает это. Он помялся, покашлял и спросил у Генки:
— Молотить-то скоро будут, не знаешь?
Тот не понял, зачем у него об этом спрашивает дедушка, и ответил:
— Скоро. Они уже вон на том поле. Мы там граблями солому от молотилки отгребаем.
Наступило долгое и неловкое молчание. Ребята стали собираться уходить. Генка исподлобья поглядывал на деда, переминающегося с ноги на ногу, который хотел о чем-то заговорить и не решался. Наконец Иван Никитич спохватился, начал суетиться, отыскал узелок:
— На-ка вот, бабушка продукт послала какой-то. Причуды бабьи! Живете-то как?
— Хорошо!
— В пионеры вступил, значит?
— Вступил.
— Ну-ну, оно понятно. Раз возраст дошел, само собой, в пионеры надо.
Помолчали. Вдалеке опять зазвучал горн.
— Так мы пошли, нам надо на работу, а во вторую смену — в школу.
— Что ж, ступайте, ступайте, правильно хозяюете, со строгостью!..
— Не по-вашему, — задиристо ответил Генка.
Когда ребята немного отошли, Иван Никитич протянул было Генке руку, хотел было что-то крикнуть, позвать Генку, но, увидев потрясенное, растерянное лицо Терешкина с дрожащей нижней губой, раздумал. Он закинул за плечо ружье и пошел по тропинке. За ним уныло тащился Терешкин, и убитые тетерева с распущенными крыльями бились о колени, мешая ему шагать.
Долго шли молча. С деревьев падали последние листья, начинался мелкий дождь. Иван Никитич остановился, затоптал окурок, посмотрел зачем-то на небо и, кивнув в сторону деревни, почесал затылок:
— Поохотились! Нажалуются ведь они на нас с тобой, друг. Ух, характер у шельмеца, железо! Собственного деда готов глазищами сразить…
— Погубют! Ей-бо, погубют! — жалобно твердил свое Терешкин.
— Погубить не погубят, но неприятностей наделают. — Иван Никитич прошел несколько шагов молча и сердито добавил: — Поделом!
— Чегой-то? — встрепенулся Терешкин.
— Дождик, говорю, начинается и надолго. Паршивое утро!
Тропинка вывела их снова на линию. Побрели они по шпалам, о чем-то напряженно думая, и ни тот, ни другой не слышали больше тех запахов, которые неслись недавно из темноты. Только кружатся скрюченные листья, моросит дождь и тянет чем-то горьковатым, тальником, наверное. Его много растет по обочинам железнодорожной линии.
В. Астафьев
НАСЛЕДСТВО
Лукаша вздыхал, ворочался, кутался в старый полушубок, но сон не приходил. «Укатали сивку крутые горки», — с грустью подумал он о себе и долго после этого лежал неподвижно, забывшись чуткой дремотой. Трещание кузнечиков, голос кукушки, однообразно отсчитывающей в ночи чьи-то земные сроки, начали сливаться в один неясный, слабый звук. И вдруг совсем рядом, в густом черемушнике дико закричала выпь.