Поняв, что кабан убит, я ошалел от радости. Немного успокоившись, стал осматривать добычу. Это был матерый секач. Большое клинообразное тело покрывала жесткая черно-бурая щетина, особенно длинная на загривке. Густая подпушь спасала от морозов. Грозно блестели две пары желтоватых клыков. Нижние трехгранники, изогнутые как турецкие сабли, торчали из челюсти на все двадцать сантиметров. Более короткие верхние были загнуты настолько круто, что, соприкасаясь с нижними, заточились до остроты ножа.
Пока кабан не остыл, немедля начал свежевать. Дело это оказалось непростым, так как к началу гона у самцов под кожей образуется хрящ или, как говорят охотники, - "броня". Она защищает вепря от ударов клыков соперников. Сняв, наконец, шкуру, положил в рюкзак голову кабана, кусок ляжки, печень и сердце. Все остальное разделил на части и засыпал снегом. Охотничья удача сняла усталость. Шел легко и быстро.
Лукса закряхтел от удовольствия, узнав, что я принес свеженины. По-быстрому обжарили мясо, печень, сварили бульон и сели пировать. Сквозь поджаристую корочку соблазнительно сочились янтарные капли жира, подогревая и без того волчий аппетит. Сковородка быстро пустела. Последний кусок Лукса бросил собаке:
- Держи, Пиратка. Может, твоего обидчика едим. - И, обращаясь ко мне, пояснил: - Прошлый год один секач ему все брюхо распорол. Думал, пропала собака, елка-моталка. Хотел пристрелить. Ружье поднял, а он смотрит так преданно... Верит, что не обижу. В котомке в зимовье принес. Снял с лабаза полосу сухожилий. Наделал ниток. Пасть стянул веревкой, чтоб не кусался, и заштопал брюхо. Заросло.
- Молодец, живучий, - погладил я Пирата по загривку. - Лукса, а сухожилия ведь толстые, как же вы из них тонкие нитки делаете?
- Что непонятного? Высохшие жилы видел? Они на тонкие стрелки сами делятся. Бери их и скручивай нитку. Хорошие нитки с ног получаются. С хребта тоже неплохие, но слабже.
Было уже около десяти вечера, когда мы услышали приближающийся ритмичный скрип легких шагов. Возле палатки они замерли.
- Кто там? - спросил я.
- Своя, своя люди, - негромко и спокойно ответил голос. Послышалось, как пришедший тщательно отряхивается от снега.
- Нибида эмэкте? - повторил вопрос Лукса.
Вместо ответа полог палатки распахнулся и в черном проеме показался удэгеец. Я сразу узнал вошедшего, хотя шапка-накидка, редкие усы и бородка были покрыты густым инеем, белизна которого резко контрастировала со смуглой кожей и карими глазами. Это был Одо Аки- дедушка Аки. Губы его, склеенные морозом, разошлись в приветливой улыбке.
-- Багдыфи! Би мал-мало гуляй. Отдыхай ноги надо, -- на смешанном языке тихо проговорил он.
-- Багдыфи, багдыфи, -- ответил Лукса.
Я пересел к выходу, подбросил дров в печку. Ахи устроился на освободившееся место и, украдкой поглядывая на меня, стал выдергивать из бороденки ледышки.
-- Ноги туда-сюда мало ходи, -- посетовал он.
Я сочувственно кивнул, а про себя подумал: "Вот это "мало ходи"--в семьдесят восемь лет прошел двадцать пять километров от своей зимушки до нас по труднопроходимым торосам Хора!"
Переведя дух, Аки разделся. Улы и верхнюю одежду закинул на перекладину сушиться. Лукса налил ему наваристого бульона, достал из кастрюли мяса и подал кружку с разведенным спиртом. Узенькие глазки старика сразу оживились и заблестели:
- Айя! Асаса! Однако не зря ходи к вам.
Приняв "разговорные капли", он совсем повеселел. Простодушный, доверчивый, никогда не унывающий старик с по-детски ясной и чистой, как ключевая вода, душой был одних из тех аборигенов Уссурийского края, которых описывали еще первые исследователи. В его суждениях отражалась история и мировоззрение маленького лесного народа. (Лукса был на двадцать два года моложе. Его поколение во многом уже утратило самобытность своего племени.)
Познакомился я с Оде Ахи в Гвасюгах еще до начала охотничьего сезона, когда пополнял свою этнографическую коллекцию. К тому времени у меня уже были интересные приобретения: копья разных размеров, деревянный лук, стрелы с коваными наконечниками, женские стеклянные и медные украшения; охотничья шапка-накидка и ножны, расшитые разноцветными узорами. Прежде удэгейцы на своей одежде всегда вышивали цветные орнаменты с тонким изящным рисунком. Глядя на эту вышивку, не перестаешь восхищаться мастерством и высоким художественным вкусом вышивальщиц. Колоритнейшие вещи! К сожалению, в Гвасюгах оставалось всего несколько старушек, владеющих этим искусством, но и те из-за слабого зрения теперь вышиванием почти не занимались. Находок было немало, но я лелеял надежду обогатить коллекцию настоящим шаманским бубном. Такой бубен в стойбище был только у Ахи.
Идти к местному старейшине одному было неловко и я уговорил Луксу проводить меня. Постучались. Хозяйка провела нас в дом. Оде Ахи сидел на низкой скамейке и укладывал сухую мягкую травку хайкта в улы. Маленький, с невесомым телом старичок смотрел прямо и открыто. На мою просьбу ответил категорическим отказом и даже убрал с полки сэвохи--деревянные изображения удэгейских духов. И только после долгих переговоров с Луксой он согласился лишь показать бубен.
Достав берестяной чехол из-за шкафа, Оде вынул из него свою реликвию. Любовно погладил тугую с заплатами шхуну и несколько раз с расстановкой ударил по ней подушечками пальцев, жадно вслушиваясь в вибрирующие звуки. Мы притихли.
Держа бубен на весу, с помощью двух скрещивающихся на середине ремешков, сплетенных из сухожилий, старик погрел его над плитой. Взял в руку гёу кривую колотушку, обтянутую шкурой выдры и начал священнодействовать. Раздались звуки низкие, мощные. На душе стало тревожно. Мной овладело смятение и странная готовность повиноваться, идти туда, куда позовет этот потусторонний гул. Казалось, что я слышу зов предков, давным-давно ушедших в иные миры.
Убедившись, что Ахи с бубном не расстанется, мы извинились я попрощались. Уже на улице Лукса рассказал мне, что в Гвасюгах не раз бывали всевозможные экспедиции, но этот бубен Ахи так и не отдал никому и продолжает потихоньку шаманить.
Забегая вперед, скажу, что весной после охоты все же удалось уговорить Ахи, и он отдал мне свой бубен. Последний бубен последнего удэгейского шамана. А в конце следующего сезона Оде перекочевал к "нижний люди": вышел из своего зимовья рубить дрова, взмахнул топором и упал навзничь - сердце остановилось. Вероятно и бубен отдал, предчувствуя скорую "перекочевку".
Теперь эта реликвия висит у меня в комнате под черепом медведя. Иногда я снимаю бубен и, слушая глухие призывные звуки, вспоминаю Оде Ахи.
Всему этому суждено было произойти в будущем, а сейчас мы сидим все вместе в тесной палатке возле печки.
Я заварил свежий чай и разлил в кружки. Достал сахар. Ахи от него наотрез отказался:
- Чай вкус теряй, - заявил он. Пили долго, не торопясь. Я расспрашивал Ахи о его жизни. Великолепная память старика хранила много любопытного. Он в мельчайших подробностях описывал события полувековой давности, помнил названия речушек к перевалов, по которым ходил еще в начале века.
Когда разговор коснулся тигров, Ахи пожаловался:
- Куты-мафа моя собака война объявил. Прошлый охота два ел. Теперь последний чуть-чуть не давил. Моя увидел - ушел. Страх любит собака. Собака ест - пьяный ходи.
- А как думаете, Ахи, почему тигр на человека перестал нападать?
- Моя так думай: люди закон прями, не убивай куты-мафа. Куты-мафа умный свой закон прими.
От такой неожиданной наивности я улыбнулся. Аки пристально посмотрел на меня.