— Голубчик, в этом вопросе мы всегда сможем договориться. На мой взгляд, любой роман предполагает взаимную борьбу людей и конфликт страстей. Я писал однотомные романы, книги объемом в пятьдесят страниц, а также в одну главу, и, возможно, это не худшие из моих произведений.
— Мне бы хотелось приобрести привычку писать: тогда в одно прекрасное утро я прислал бы вам историю Алена Монпле от «А» до «Я» — от «Отче наш» до «Аминь», и вы увидели бы, что я вас не обманул.
— Сделайте это.
— Может быть.
— Итак, когда же я смогу получить вашу рукопись?
— О милый друг, мне до вас далеко: я не сочиняю книги томами. Составление одного лишь счета для прачки отнимает у меня два часа каждую неделю. Придет время, я со свежей головой сяду за эту повесть и, когда она будет полностью завершена, аккуратно пронумерована, а все точки и запятые в ней тщательно расставлены…
— … и что же?
— Тогда, по всей вероятности, я брошу рукопись в огонь и напишу вам всего пару строк: «Мой дорогой Дюма, я определенно не создан для творчества».
— Не вздумайте сделать такую глупость, Шервиль, а не то я предъявлю вам иск и потребую возмещения убытков. Я даю вам неделю, месяц, год или два, но знайте: я рассчитываю получить от вас историю Алена Монпле.
Шервиль с улыбкой склонил голову на грудь, а затем, после недолгой паузы, приподнял ее и сказал:
— Клянусь честью, я над этим подумаю.
Было одиннадцать часов.
Одиннадцать часов — это позднее время для Брюсселя.
Сосчитав количество ударов стенных часов, Шервиль бросил взгляд на циферблат своих часов.
Ручные и стенные часы не спорили друг с другом.
— Одиннадцать часов! — воскликнул мой друг, почти не скрывая испуга. — Что скажет моя хозяйка?.. Она скажет, что я пустился в разгул.
Подхватив свою шляпу, он пожал мне и Ноэлю Парфе руку и удалился.
С того вечера как Шервиль взял на себя обязательство предоставить мне книгу об Алене Монпле, я почти всякий раз осведомлялся при встрече с ним:
— Как там мой роман?
В ответ на этот вопрос Шервиль всякий раз невозмутимо говорил:
— Я работаю.
К сожалению, в одно прекрасное утро, когда на мои книги — «Мемуары», «Исаак Лакедем», «Юность Людовика XIV», «Юность Людовика XV» и Бог весть еще какие — наложили арест, мне пришлось покинуть Брюссель и уехать в Париж, чтобы удостовериться, не задержат ли меня самого.
Мои книги и пьесы по-прежнему пребывали в плену, а меня оставили на свободе.
Вследствие этого я вернулся к своему ремеслу романиста и драматурга; признаться, это трудное ремесло, гораздо труднее всех известных мне профессий! В этом деле необходимо, чтобы фантазия, эта дочь Творца, всегда была к вашим услугам, а она, напротив, имеет склонность служить себе самой.
И вот как-то утром я проснулся с совершенно пустой головой.
Фантазия… — Глупец! Я так крепко спал прошлой ночью!.. — фантазия воспользовалась моим и сном и исчезла.
Впрочем, фантазия имела на это право. Накануне она исполнила свой долг, поставив слово «Конец» под первой частью тридцатитомного романа.
И что же тогда я сотворил, вор по сути своей?
Я припомнил историю под названием «Заяц моего деда», которую однажды вечером, вернувшись из Сент-Юбера, поведал мне Шервиль, и в свою очередь пересказал ее. По правде сказать, так получился еще один том.
Тем не менее одна мысль не давала мне покоя: я ожидал каких-нибудь возражений со стороны Шервиля.
Столько людей, которых я одаривал, предъявляют мне претензии; с тем большим основанием должен был возражать тот, у которого я что-то взял.
Через пять-шесть дней, после того как была опубликована последняя глава этой повести, я получил письмо с бельгийским штемпелем.
Узнав почерк Шервиля, я вздрогнул.
«Что ж, — подумал я, — за преступлением следует наказание».
Я опустил голову, поскольку на этот раз в самом деле был виноват, и распечатал письмо.
Признаться, я чрезвычайно обрадовался, прочитав следующие строки:
«Мой дорогой Дюма!
Я получил от Ноэля Парфе небольшой томик, и мне стало ужасно стыдно, когда, закрыв книгу, я припомнил Ваше благожелательное предисловие к ней. Сравнивая сочинение, к которому Вы изволили меня приобщить, с нескладной историей, рассказанной мной в Вашем присутствии однажды вечером, поверьте, я не узнал самого себя и воскликнул, как незадачливый путешественник, которого, пока он спал, вымазали черной краской: