Выбрать главу

„Ба! Они думали, что будят меня, а разбудили негра!“

Но в моем случае все наоборот: из негра я превратился в белого человека.

Короче говоря, прочитав „Заяц моего деда“, я почувствовал себя Вашим должником и отважусь обратиться к Вам с просьбой.

Я начну с долга, ибо, в отличие от обычных долгов, эта ноша для меня приятна и легка.

Прежде всего, спасибо, мой дорогой Дюма; я благодарю Вас очень горячо, очень искренне и, позвольте добавить, с бесконечной любовью!

Вам доводилось встречать на своем пути множество неблагодарных людей. Сколь самонадеянным ни казался бы тот, кто уверен в своих будущих чувствах, я полагаю, что моя признательность в состоянии возрасти, и она сделает это. На мой взгляд, она слишком глубока и горяча, чтобы позволить себе охладиться с годами или пойти на корм червям, и я смею обещать Вам, что благодаря лучу солнца, каким Вы обогрели весьма скудную почву, она, даже если и не принесет прекрасных и обильных плодов, то, по крайней мере, не умножит количество шипов и колючек, которые, как правило, при подобных обстоятельствах вонзаются в Ваши пальцы, обагряя их кровью.

А теперь вот в чем состоит моя просьба: мой дорогой Дюма, продолжайте оказывать Вашему верному другу-изгнаннику ту же великодушную поддержку, которую он ни в коей мере не заслужил, но которой ныне по многим причинам желает быть достойным.

В заключение примите, дорогой Дюма, мои наилучшие пожелания.

Г. де Шервиль.

P.S. Вы, конечно, помните Шалаш, в котором Вы провели грозовую ночь в 1842 году; Вы не можете не помнить Алена Монпле, оказавшего Вам гостеприимство, а также его парнишку Жана Мари и собаку по кличке Флажок; наконец, Вы прекрасно помните, что я обещал Вам написать историю об этих простых людях, книгу об этом скромном уголке земли? Так вот… берегитесь лавины!..»

* * *

И действительно, три-четыре дня спустя на меня обрушилась лавина.

Это была рукопись, написанная тем же изящным аристократическим почерком, который я узнал на конверте адресованного мне письма.

Она была озаглавлена «Охотник на водоплавающую дичь»; не хватало только точки над буквой «I>, и я ее поставил.

Вот и все, к чему я приложил руку в этом сочинении. Любезные читатели, вы должны признать, что невозможно быть более скромным, чем ваш покорный слуга.

Алекс. Дюма.

15 ноября 1857 года.

I

СТИХИЙНОЕ ВОСПИТАНИЕ

Сколь щедро бы ни одарила природа наши французские реки, если сравнивать их не с реками Америки или Индии, а с другими водными путями Европы; сколь щедро бы, повторяем, ни одарила природа наши французские реки прозрачными волнами и полноводным течением, живописными берегами и дивными извилистыми излучинами, — я полагаю, что ни Сена, надменно омывающая стопы столицы мира, ни Луара, радостно орошающая сад Франции, ни Гаронна, гордо несущая такое же количество кораблей, как и море, ни Рона, изумленно отражающая в своих водах древние развалины, которые принимают за римские руины, не могут сравниться с Вирой, куда более скромным потоком, который жители Нижней Нормандии, чью жажду он утоляет наравне с сидром, испокон веков называют не иначе как ничтожной речкой.

Им не известно, что, с точки зрения лексики и географии, всякий водный поток, каким бы мелким и пересохшим он ни был, вправе именоваться рекой, если только он впадает в море.

Итальянцы не позволили бы так опошлить Арно или Себето.

Они называют любую реку, будь она большой или малой, одним словом: "Пите", если это крупная река, или "fiumicello", если это небольшая речка.

Стало быть, Вира — река, как считают географы, а не речка, как утверждают нормандцы.

Невзирая на всю мою приязнь к Вире, которой я пытаюсь с помощью этих строк вернуть положение, на какое она имеет право (как и многое другое на этом свете, как множество красивых женщин и выдающихся мужчин, революций и трагедий, как, наконец, ее великие собратья Рейн и Рона), Вира, я вынужден признать, в конце своего пути ведет себя куда менее достойно, чем в начале.

Река, зародившаяся в тех же местах, где, если верить археологическим изысканиям братьев Парфе, появился на свет водевиль, то есть в долине Виры, река, осененная в истоках тенистой листвой прелестного Сен-Северского леса, на протяжении двадцати пяти льё катит свои кристально чистые воды по дну, усеянному бурыми камнями, и по золотисто-песчаному руслу, устланному зелеными водорослями. Явив взору в двадцати местах, где поток ниспадает каскадом, тысячи буасо сверкающих на солнце жемчужин и, заставив вертеться поэтичную мельницу Оливье Баслена, неожиданно, в нескольких льё вверх по течению от Сен-Ло, на уровне Исиньи, славящегося своим несравненным маслом, — Вира исчезает в топкой глади болот и становится неким подобием Уркского канала. Заливные луга не окаймляют ее больше зеленым цветистым поясом; венцы скал, обагренные наперстянкой, не украшают ее больше; кроны буков с гладкими стволами, этих могучих сыновей леса, не затеняют больше ее поверхности. Ничего подобного! Бедная речушка, униженная и посрамленная своими злоключениями, словно стремится повернуть вспять. Она уже не бежит, а едва плетется вперед. Ее резвые игривые воды, в которых береговые нимфы омывали свои нежно-розовые ноги и белокурые волосы; ее резвые игривые воды, которые напевали тысячи журчащих песенок, струясь по камням, в то время как птицы, прыгающие в кустах, распевали на тысячи голосов, — ее резвые игривые воды утрачивают свои пурпурно-лазурные тона (подобно тому как женщины из прованского Эг-Морта или итальянки из Понтийских болот лишаются яркого румянца от едких и острых поцелуев лихорадки) и, угрюмые, молчаливые, влачатся через торфяник, окрашивающий их в темные цвета, и не желают отражать желтоватый тростник, растущий на этих унылых берегах.