– Почему ты так в этом уверен?
– Иначе он убил бы снова. Но не убил: ему достаточно знать, что сомнение пустило корни и что зверское убийство несчастной монахини – ничто перед лицом более ужасных тайн, которые любой ценой следует хранить.
Клементе заговорил в своем обычном примирительном тоне:
– У тебя нет доказательств. Это только теория, плод твоих размышлений.
Но Маркус не отступал.
– Прошу тебя: дай мне поговорить с ними, я постараюсь их убедить. – Он имел в виду церковных иерархов, от которых друг получал инструкции и задания.
С тех самых пор, как три года назад Клементе нашел его, потерявшего память, полного страхов, на больничной койке в Праге, Маркус ни разу не слышал от него лжи. Часто он дожидался подходящего момента, чтобы раскрыть другу глаза, но не солгал ни разу.
Поэтому Маркус ему доверял.
Можно даже сказать, что Клементе заменял ему семью. В эти три года, за редким исключением, он представлял собой единственную связь пенитенциария с человеческим родом.
«Никто не должен знать о тебе и о том, что ты делаешь, – постоянно твердил он. – На карту поставлено само существование того, что мы представляем, и исполнение задачи, которая нам доверена».
Его наставник всегда говорил, что высшим кругам известно только то, что он существует.
Один Клементе знает его в лицо.
Когда Маркус спросил, к чему такая секретность, друг ответил ему: «Так ты сможешь защитить их от них самих. Разве не понятно? Если все прочие меры окажутся бесполезными, если барьеры рухнут, кто-то должен стоять на страже. Ты – последняя линия обороны».
И Маркус все время задавался вопросом: если он – самая нижняя ступень этой лестницы, человек для тайных поручений, преданный слуга, которого призывают, когда надо погрузить руки в материю тьмы, выпачкать их, а Клементе – всего лишь связной, то кто находится на вершине?
В эти три года он старался как мог, стремился выглядеть верным вассалом в глазах того, кто – в этом Маркус был уверен – оценивал с высоты все, что он делает. Надеялся, что это позволит ему пробиться в высшие сферы, познакомиться с кем-то, кто объяснит наконец, чему служит столь неблагодарная миссия. И по какой причине именно его избрали для ее выполнения. Утратив память, он не мог сказать, насколько давним было такое решение, играл ли он, Маркус, до Праги какую-то иную роль.
Ничего подобного.
Клементе передавал ему приказы и поручения, исходившие, по-видимому, от Церкви в ее неизменной и порой неизреченной мудрости. И все-таки за каждым поручением просматривалась чья-то тень.
Всякий раз, когда он хотел узнать больше, Клементе закрывал тему, произнося одну и ту же фразу, терпеливо, с кротким, добродушным выражением на лице. Чтобы обуздать претензии Маркуса, он и сейчас, на террасе, перед блеском, скрывающим тайны города, произнес эти слова:
– Нам не подобает спрашивать, нам не подобает знать. Нам подобает лишь повиноваться.
Три года назад врачи сказали, что он родился во второй раз.
Неправда.
Он умер, и все. А удел мертвых – исчезнуть навсегда или остаться призраком в предыдущей жизни, будто в заточении.
Таким он себя ощущал. Я не существую.
Печален удел призрака. Он наблюдает за серыми буднями живых, за их страданиями, за их стремлением угнаться за временем, за тем, как они впадают в бешенство по пустякам. Смотрит, как они борются с проблемами, которые судьба перед ними ставит каждый день. И завидует им.
Обиженный призрак, сказал он себе. Вот кто я такой. Ведь живые всегда будут иметь перед ним преимущество. У них есть выход: они еще могут умереть.
Маркус бродил по улочкам старого города, люди шли мимо, его не замечая. В толпе он обычно замедлял шаг. Ему нравилось, когда прохожие второпях задевали его. Эти мимолетные прикосновения только и позволяли ощущать, что он еще принадлежит к человеческому роду. Но умри он здесь и сейчас, его тело подобрали бы с мостовой, отвезли в морг, а поскольку никто бы не явился затребовать труп, похоронили бы в безымянной могиле.
Такова цена служения. Дань, выражающаяся в безмолвии и самоотречении. Но порой стоило труда это принять.
Район Трастевере всегда был сердцем народного Рима. Чуждый благородному величию дворцов в историческом центре, он обладал особым очарованием. Смену эпох наглядно выражала архитектура – средневековые строения соседствовали с особняками восемнадцатого века: история сгладила противоречия. Сампьетрини – бруски из темного порфира, которыми со времен папы Сикста V мостили улицы Рима, – казались покровом из черного бархата, наброшенным на узкие, извилистые улочки, и шаги прохожих, ступавших по камням, отдавались гулким, ни с чем не сравнимым звуком. Эхом старины. Так что у любого, кто забредал в эти места, складывалось впечатление, будто он переместился в прошлое.