На следующем сейме — в польском городе Радома — они заставили Александра Казимировича принять конституцию, которая провозглашала шляхетский сейм высшей властью в государстве. «Ничего нового…» — так начиналась первая статья Радомской конституции, запрещавшей ему делать даже самое малое без согласия панов-потентатов.
Великий князь разъярился. Не стесняясь в выражениях, он попробовал обуздать распоясавшихся подданных.
Епископ Табора, вскочив с кресла, стоявшего почти у самого трона, назвал Ягеллона тираном и, увидев, как возрадовались его словам депутаты сейма, объявил Александра врагом Речи Посполитой.
Король, качаясь, поднялся с трона.
— Замолчи, поп! — крикнул он почти в беспамятстве. Не сдержавшись, Войтех Табора, князь и епископ, рванул с черной сутаны золотой наперстный крест, поднял его над головой и всенародной громогласно проклял его.
Александр оглянулся вокруг и увидел на лицах панов восторг и радость. В голову горячей тугой волной ударила кровь, и великий князь обрушился перед троном под жидкое дребезжание слетевшей с головы короны…
Победители поступили человечно и мудро: они оставили ему трон и регалии, справедливо решив, что парализованный король лучше любого другого, даже самого послушного.
Немощного Ягеллона возили на все сеймы и сборища, вынося на носилках и отдавая, не без скрытого ехидства, формально полагающиеся почести персоне властителя Польши и великого князя Литвы.
Сегодня Александра Казимировича доставили в Лиду, где намечалось собрание очередного сейма. «Лида, Лида, — с горечью подумал, засыпая, больной, — с тебя начались все мои несчастья, что преподнесешь ты мне на этот раз?»
Необыкновенный сон приснился ему, хотя ничего удивительного или волшебного в этом сне не было. Видение ничем не отличалось от яви — так живо и выпукло развернулось оно перед глазами Александра Казимировича. Колдовские чары неведомого волшебника перенесли его на полгода назад, из пыльного летнего пекла в хрустальную зимнюю стынь.
Снилась ему печальная и долгая дорога из Вильны в Краков: белые поля и леса, повсюду снега и иней — на земле, на ветвях деревьев, на крышах домов и стенах городов и замков. Снился ему траурный возок и обитые крепом кареты свиты. Даже цветы и листья изморози на стеклах возка виделись так ясно, будто этот узор был не более чем в дюйме от глаз.
Видение явило спящему вереницу лошадей в тяжелых попонах и монахов в черных рясах, выходивших с высокими распятиями к обочине дороги. Из угольной тьмы кафедрального собора на Вавеле великий князь перенесся к серебряному склепу матери — вдовствующей королевы Елизаветы. Высокие торжественные свечи почему-то не освещали собор, а только сгущали мрак, отгоняя тьму к стенам и углам огромного зала, и огоньки их тускло мерцали вокруг гроба, уступая яркой белизне серебра, воска и парчи…
Блаженный покой рухнул от сильного шума во дворе замка. В распахнутое настежь окно доносились крики команд, скрип подъемных ворот, лязг железа. Сочетание этих звуков о многом сказало человеку, вдосталь повоевавшему на своем веку.
Александр Казимирович с трудом повернул голову к окну и увидел на стенах замка множество жолнеров[9]. Каждый споро и жарко делал какую-нибудь работу. У бойниц уже лежали тяжелые пищали, возвышались горки камней и ядер, чернели прокопченные котлы, грудились бочки со смолой и водой.
Над черной ломаной полосой дальнего леса в безветренном покое тихих предутренних сумерек полыхал алый язычок сигнального костра. Черный столб дыма медленно поднимался к тускнеющему месяцу.
«Татары», — пронзила догадка, и, тихо охнув, больной подтянул непослушную руку к мгновенно занывшему сердцу. Закрыв глаза, он представил, как, минуя броды, плывут через Днепр тысячи лошадей и обок с ними, держась за седла и гривы, тысячи воинов. Отряхивая сверкающие на солнце капли воды, выходят они на берег, взрывая песок десятками тысяч сапог и подков.
Тысячи степняков идут на Литву, но некому остановить проклятое богом племя, вышедшее еще триста лет назад из никому не ведомой поганой земли Тартар…
Александр Казимирович размежил веки, когда раздался стук в дверь, и с трудом проговорил:
— Войдите…
На пороге показались двое: смоленский наместник Станислав Петрович Кишка и дворный маршалок Михаил Львович Глинский.
Кишка был заспан, нечесан, в кунтуше, надетом поверх нательной рубахи. Глинский стоял в легком нагруднике, с перевязью через плечо, с саблей на бедре.