Михаил Львович сидел в спальне со Шляйницом сам-друг.
Увидев Василия, Шляйниц встал, собираясь уйти.
— Сиди! — жестом остановил его Михаил Львович.
Василий знал, что Шляйниц Михаилу Львовичу ближе всех и во многом роднее брата.
— Послушай, Миша, — начал несмело подслеповатый Василий. — Я пошел было спать, да что-то ворочался, ворочался, а сон нейдет.
— Хошь, чтоб колыбельную спел? — спросил Михаил Львович зло. — Так понапрасну пришел. Пусть их тебе твоя Анна поет.
Василий стоял молча, не зная, что ему делать, и даже не решаясь без приглашения сесть на лавку.
— Ты, Миша; на меня не серчай, — продолжал робко Василий. — Не со злом к тебе пришел. Родной ведь брат, поди, одна ж кровь — Глинские.
— Ну говори, не тяни, — оборвал Михаил Львович.
Набравшись духу, Василий выпалил:
— Боюсь затейки твоей, Миша. Ведь это же бунт. А за бунт знаешь что бывает?
— Дурак ты, Василий, — произнес Михаил Львович безо всякого зла, с бесконечной усталостью ли, досадой ли. — Какой это бунт? Или мы холопы? Бунт — это когда воры скопом на законную власть посягают. А я супротив короля Сигизмунда войной выхожу, как государь идет на государя. Я и до того не к холопам за подмогой обращался, не у мужиков искал суда и правды — у венценосцев. Лишь когда Сигизмунд меня слушать не захотел, а старший его брат, венгерский король Владислав, в нашу распрю встревать отказался, только тогда я попросил помощи у других — у хана, у царя, у волошского господаря, у великого магистра, у моих единоплеменников благородной крови. Вот так, брат мой Василий. — И, сощурив глаза, отрубил коротко и жестко: — Я и сейчас уже государь. А не добуду литовский трон — здесь, в Полесье, в Белой Руси установлю свою власть, свое государство. Для всех людей, коим худо под рукой Сигизмунда.
Встав с лавки, князь повернулся к образам, истово перекрестился, проговорил жарко и звонко:
— Переполнилась чаша терпения моего, Господи. Не о милости прошу я тебя, Небесный владыка наш, но о справедливости и помощи. Пошли одоление на супостатов и благослови меч мой!
И так это произнес — будто не втроем они были в тесной спальной горенке, а в церкви стояли при великом многолюдстве единомышленников.
Василий с жалостью на брата взглянул, будто слов тех бесстрашных, гордых и не слышал, осторожно присел на краешек скамьи. Ладони сунул промеж колен, проговорил в противовес Михаилу Львовичу очень уж по-домашнему, будто не князь спорит с князем, а старуха малолеткам сказку сказывает:
— А я сижу вот и думаю: чего это тебе, Миша, с малолетства вечно всего не хватает? Где-то ты только не побывал, чего-то только не повидал, чего только не имел — и все неймется! Подавай тебе жар-птицу, да и только. Вон что теперь надумал — трон заиметь! Ты ли первый того возжелал, Миша? Только не бывало такого, чтобы трон помимо законного государя кто-либо брал, хотя бы законный король и вовсе негожий был.
— Ну и ходи под негожим дальше, — сказал Михаил Львович, зло хмыкнув, — а мне зачем велишь?
— Разве ж в тебе одном дело, Миша, — примиряюще продолжал Василий. — Ты об нас подумал бы, обо мне, твоем брате, о жене моей, о детях наших малых — племянниках твоих. Их у меня, слава Богу, пятеро. Им-то каково будет, когда лишимся всего. Если уж тебе меня и Анну не жаль, все равно, что станется с Марией, Юрием да Иваном, то ты хоть любимицу твою Елену и Мишу пожалей, коего мы с Анною в твою честь нарекли.
Михаил Львович поглядел на брата. Перед ним сидел сутулый узкоплечий мужичонка, по приплюснутому плоскому затылку на тонкую бледную шею спускались редкие волосы неопределенного цвета. Князь представил себе Аленушку, Леночку, свет очей, ненаглядную красу, ангела во образе малого дитяти, и сердце его впервые сжалось от жалости и страха. Перед глазами возникла бесконечная, залитая дождями дорога, вереница тряских телег, печальные носатые вороны, мокнущие на пустых еще полях, покрытых серым жнивьем и грязными лохмотьями снега. А в телегах — примерещилось ему — сидит он сам, Михаил Львович, братья его Василий да Иван, племянники и племянницы.
«Племянники, — про себя проговорил Михаил Львович, будто сладкую ягоду на языке покатал. — Племянники — племя, племя мое».
И перевел глаза на киот. Скорбно и жалостливо взирала на него Божья Матерь.
«Так вот почему прозвали икону «Утоли мои печали», — вдруг подумал князь и снова посмотрел на брата.
Тот сидел не шевелясь и ждал, должно быть, что скажет ему Михаил Львович.
— Иди, Вася, спать, — проговорил старший брат мягко. — Утро вечера мудренее. Но ежели страшишься, к делу моему не приставай.