Василий Иванович, побледнев от обиды и гнева, спросил сипло:
— И это все?
— Все, господине, — робко пролепетал дьяк, прекрасно понимая, что двоюродный брат московского царя ни за что не стерпит, чтобы ему писали подобное. Опытный в делах, он увидел в письме Глинского многое, что уязвляло Василия Ивановича в самое сердце. Шемячича Глинский именовал только новгород-северским князем, тогда как себя помянул многими титулами. И писал Шемячичу не как равному, но как подчиненному себе человеку, уязвляя в беспомощности и заявляя в гордыне: «Иду к тебе, князь, на подмогу». И далее, как некий король или же великий князь, хвастливо указывал: «с полками моими и воеводами», а ведь на самом-то деле воевода в его войске был всего один — он сам, князь Михайла.
Еле повернув голову в сторону дьяка, Шемячич зло и отрывисто произнес:
— Письма князю Михайле не будет.
И с прищуром, сверху вниз, глянув на гонца, объявил с великой надменностью:
— Скажи князю Михайле: брат мой, великий князь Московский Василий Иванович, велел мне быть под Минском большим воеводой. А я волю брата моего сполняю, как мне Бог помогает. Иных советчиков да помощников мне не надобно. А если брат мой, Василий Иванович, какого служилого человека ко мне пришлет, то я того человека под начало к себе приму, как о том брат мой мне повелит.
И, встав, гонцу рукою махнул: иди-де, поезжай к своему господину не мешкая.
Николка прискакал к Михаилу Львовичу на следующее утро. Было еще рано. Солнце только вставало. Первые птицы сонно и нестройно перекрикивались в лесах. Однако войско Глинского уже двигалось по дороге и вдоль нее. Вид у воинов был бодрый, молодцеватый — чувствовалось, что поднялись давно и уже успели в пути сбросить дрему, еще ни чуточки не притомившись.
Глинский ехал медленно по обочине дороги, пропуская мимо конных ратников. Не сводя с них глаз, думал о чем-то своем.
Увидев Николку, встрепенулся, все еще оставаясь в плену не покидавших его раздумий, и, как бы приходя в себя, спросил:
— Нашел князя Василия?
— Нашел.
— Давай письмо.
— Письма не дадено.
Михаил Львович проговорил тихо:
— Тогда скажи, что велено.
Николка толково и подробно пересказал, что говорил ему Шемячич.
— Обиделся князь Василий, — криво ухмыляясь, произнес Михаил Львович и сказал не то Николке, не то самому себе: — Ничего, брат, не таких обламывали. Пойдешь под седлом — и сам не почуешь.
Все-таки, вопреки самодовольному бахвальству Михаила Львовича, скопцеобразный Шемячич оказался ох как непрост. Навстречу Глинскому не вышел, выслал своих малых служебных людей. Те в трех верстах от стана главных русских сил передали Михаилу Львовичу, что стоять возле Минска волен он с любой стороны и может делать супротив литовских людей все, что захочется. В стан Василия Ивановича пути заказаны, ибо государь Московский брату своему ни о какой подмоге не писал, и потому князю Шемячичу до Михаила Львовича никакого дела нет.
Михаил Львович Шемякиных людей отпустил восвояси. Став лагерем с другой стороны города, начал готовиться к решительному штурму, рассчитывая только на собственные силы.
Прежде всего сам объехал минскую крепость со всех сторон. Выведал наислабейшие места. Супротив тех мест поставил пушки. Загородился от возможных вылазок противника палисадами. Наготовил лестниц для приступа и связок из прутьев, кои называл италийским словом «фашины», весьма довольно, дабы, подстелив их под стены, можно было падать, не убиваясь насмерть.
После того к крепости приступил со всем замышлением: две недели люди Глинского палили по городу из пищалей и пушек, метали стрелы с зажженной паклей, били в ворота таранами. Михаил Львович, неистово злобясь на засевших в замке, лез сам впереди других на стены, но трижды падал, так и не взобравшись до верху. Минск же стоял крепко, ворота не отворял.
Василий Иванович Шемячич о приготовлениях к приступу знал все потонку — до самой малости, но помогать супостату Мишке не собирался. А как начался штурм, то более сочувствовал осажденным, нежели нападавшим. И когда через две недели супостат Мишка, умывшись кровью, отполз от городских стен восвояси, возрадовался — князь Шемячич сугубо и сам себе сказал: «Бог, он правду видит, да не скоро скажет».