Смерть невозможно описать. Но подготовку к своей гибели Цурукава Оши стенографирует как образцовый ученик. День за днем, очень по-детски он скрупулезно записывает, как его экипаж и другие летчики-курсанты на протяжении четырех месяцев готовятся исполнить свой последний долг перед Родиной. Все они — студенты престижнейших императорских вузов. Четыре месяца на обучение, как умереть, вместо того, чтобы стать географом, физиком или философом. Учеба с полной отдачей сил и острым ощущением трагизма предстоящего последнего экзамена. Затем он фиксирует дату вылета своих товарищей, которые отправляются в свой первый и последний воздушный бой, отлично понимая, что никогда не вернутся с задания. Слова в дневнике чередуются с карандашными набросками, которые не менее ярко передают его душевные переживания: он с нетерпением и тревогой ожидает, когда пробьет его часть положить свою жизнь на алтарь Отчизны. Он снова и снова набрасывает сценарий предстоящего жертвоприношения. Что может он подарить своему обожаемому императору? Только свою жизнь. И ни в коем случае нельзя допустить, чтобы этот скромный подарок был испорчен. Стратегия смертного боя обусловлена погодой. Если будет пасмурный день, истребитель будет атаковать сверху, в пике. Он зависнет над вражеской эскадрой на высоте пяти тысяч метров и оттуда коршуном обрушится на свою жертву, лучше всего целиться в трубу корабля, отличная мишень. Если будет стоять ясная погода, он полетит на низкой высоте, прижимаясь к волнам, чтобы уйти от радаров противника, и в решающую минуту поднимет нос истребителя, чтобы протаранить корабль сбоку. Главное — не закрывать глаза до последней секунды, до самого столкновения, до самого взрыва. Слишком много самолетов было принесено в напрасную жертву, потому что пилоты, испуганные грохотом пушек, защищающих корабль, и головокружительным приближением к цели, которая невероятно быстро увеличивалась в размерах, невольно зажмуривались перед неизбежным столкновением, теряли управление, уклоняясь от заданной траектории на каких-то несколько метров, и погибали в холодных водах Тихого океана, погибали напрасно, бездарно, без пользы императору и отечеству. О смерти, о родительской боли он не пишет ни слова, не рисует в воображении свой смертный подвиг. Когда истребитель опускает нос и падает вниз, камикадзе коротко сообщает по радио: «Я пикирую». И через пару мгновений контакт потерян. Камикадзе потерян. Навсегда. Он погибнет в любом случае, даже если не попадет в цель или не угодит под огонь американских орудий. В баке топлива хватает только на то, чтобы долететь до цели, обратной дороги нет.
На другом краю земли над плоской, как сияющий стальной лист, поверхностью моря взлетает истребитель. На улице Бьенфезанс, вытянувшись на кровати в кромешной темноте своей спальни, бывало, мама, возвращаясь после своих прогулок, забывала выключить свет в коридоре, и я, раздраженная струящейся из-под двери полоской света, вставала, чтобы избавиться от нее, — я замерла в ожидании. Бабушка и дедушка уже давно отключились и храпят на своих матрасах, загнутые края которых, словно пограничники, надежной стеной встали между двумя царствами сновидений; мамочка тоже похрапывает, отсыпаясь после очередной попойки, а я жду знака, жду, когда задрожит тишина ночи. Я точно знаю, что он придет. Мне страшно, но я жду его. Я не съеживаюсь от страха, я лежу, бросаю смелый взгляд в глухой мрак неизвестности. Шторы, шелестя, начинают слегка покачиваться. Я кожей ощущаю, как скрипит наэлектризованный ожиданием бархат. Гул сочится сквозь тяжелую ткань, растет, расползается по комнате, отражается от стен, и глухое рычание начинает кружиться надо мной, придавливая меня все сильнее и сильнее своим незримым грузом. От ужаса я еще глубже вдавливаюсь в кровать. Я хочу в ней раствориться целиком, без остатка. Бросает в жар. Мне душно, но я не решаюсь сбросить с себя покрывало. И так каждый вечер, каждый вечер он является мне. Что ж, я уже привыкла. Однажды ночью я решаюсь наконец заговорить с ним, я шепчу, как заведенная: «Ты видишь меня? Ты видишь, в какую тоскливую нору ты приземлился? Чего ты хочешь?» Поначалу он не отзывается. Продолжает невозмутимо кружить по комнате. Но со временем я начинаю улавливать разницу в шуме его невидимого двигателя. Когда гул становится сильнее, даю себе инструкцию, это означает «да». Я болтаю с ним о моей мамочке. Она сейчас сидит в баре, на высоком стуле перед стойкой, а какие-то уроды лапают ее своими толстыми потными лапами. Они заказывают для нее выпивку, чтобы, ясное дело, накачать ее как следует. Жужжание все ближе. Он совсем рядом. Он скользит вдоль изгибов ушной раковины, обдавая меня горячим шепотом. Я держусь стойко, как партизан на допросе. «Не улетай, Цурукава, успокой меня».