Когда мы заканчивали любоваться небом, мы тихонько спускались в кухню. Дедушка наливал нам по стаканчику мадеры, а себе доставал бутылку старого рома. Обычно такой замкнутый и молчаливый, он тараторил без умолку. Он снова открывал для нас небо, на сей раз теоретически, он рассказывал о большом взрыве, о движении звезд. Вздохнув, он наливал себе еще рюмку, говорил, что он так мечтал стать моряком, возиться с секстантом, определяя местонахождение корабля в бескрайнем океане, идти за Полярной звездой к неизведанным морям, доплыть до Желтого моря, увидеть небо над Австралией и обогнуть опасные своими отмелями воды Ньюфаундленда. Он смотрел маме в глаза и со вздохом говорил: «Как твой муж…» Голова моя кружилась от мадеры. Мама закрывала глаза. Всё. Больше ни слова. Дед молча ставил бутылки на место. Мы расходились по своим спальням, где нас встречала свинцовая тишина.
Иногда на побережье налетали серьезные бури. На небе ни облачка, ни птички, и только разнузданный ветер, вольный, бесшабашный, от злого дыхания которого вздымалась еще недавно спокойная гладь моря и разлеталась по дамбе мириадами брызг, ветер вгрызался в пляж, разбрасывая гальку, которую мы потом находили на дороге к морю, он хлестал по домам, трепал до обнажения кроны деревьев. Я прислоняла ладошки к окну веранды и кожей чувствовала неистовство незваного гостя, который рвался в наш дом. Бабушка обычно тут же удалялась в свою спальню. Ветер давит ей на сердце, говорила она. Дедушка же всегда стоял рядом со мной на веранде, и он выглядел настолько худым и хрупким, что мне казалось, его вот-вот собьет с ног очередная атака шквалистого неприятеля. Что касается мамочки, то я знала, где ее искать, и стоило бабуле спрятаться у себя в спальне, как я тут же бежала к маме. Мы выходили на балкон и стояли, вцепившись в перила, в то время как порывы ветра бешено набрасывались на нас. Из-за брызг яростного дождя нельзя было даже открыть глаза. Позже в спальне мы рассматривали друг у друга обожженные ветром и дождем руки и покрасневшие глаза, мы стояли и шатались, как пьяные. Но никогда еще белье не казалось таким нежным, как в ту ночь, а подушка такой мягкой, я засыпала, погружаясь в блаженство мечтаний, самым сладостным среди которых было желание прикончить свою бабушку.
Я не убила свою бабушку. Трусиха я. И это не лечится. Незадолго до того, как окончательно покинуть нашу квартиру, я попыталась, но попытка вышла жалкая. К тому времени светская дама-благотворительница превратилась в старую, разбитую ревматизмом клячу. Она сидела в кухне за столом с повязанной на шее салфеткой, в ее дрожащей руке вздрагивала ложка, с которой сыпался прилипший к металлу кофе с цикорием. Сущий младенец, только огромных размеров. Рядом с ней дедушка, он едва держится на трясущихся ногах, в руке у него кастрюлька с горячим молоком, которое он собирается залить в ее чашку. Рука дрожит, очень опасно дрожит, малюсенькая кастрюлька для него — непосильный груз. Я отлично понимаю, что он промахнется, он не попадет, и кипящее молоко выплеснется бабушке на колени. Нужно поскорее броситься к нему, помочь, но я не двигаюсь с места. Я смотрю на кастрюльку, не отрывая глаз, зачарованная надвигающейся катастрофой. Я горячо жажду ее. Я уже вижу перед собой ее промокшее платье и красное пятно, расползающееся на обожженной коже. Они зависят от меня, от моей молодости. Ну что ж, пусть почувствуют это самым жгучим образом. Дедушка бросил на меня вопрошающий взгляд, затем наклонил кастрюльку к чашке. Не пролилось ни капли. Он снова посмотрел на меня и сказал: «Старость отвратительна». (В эпоху своего расцвета бабуля обязательно перебила бы его: «Надо говорить „некрасива“, а не „отвратительна“».) Он прочитал мои мысли, это точно. Покраснев от стыда, я выскочила, задыхаясь, на улицу под проливной дождь. С ходу влетев в огромную лужу, я поскользнулась, и грязные капли веером разлетелись на моем светло-бежевом пальто.
Каникулы подходили к концу. Оставалось лишь запереть на ключ дом и бросить прощальный взгляд в небо. Где над морем кружились чайки. Уже в машине я чувствовала надвигающуюся на меня тяжесть. Я съежилась на своем сиденье, словно пытаясь укрыться от неизбежной долгой зимы. Отныне моя жизнь вновь будет протекать между тоскливой квартирой и не более веселым школьным классом. От этого общественного учреждения я не ждала спасения. В начале каждой недели учительница наполняла фиолетовыми чернилами стоящие на каждой парте фаянсовые чернильницы. Эти чернила были моей болью. Я не могла обмакнуть перо в чернила, чтобы не заляпать ими тетрадь, парту или руки. Каждый раз у меня получался урок грязнописания. Перо скрипело и царапало тетрадь. Буквы никак не желали слушаться меня. Бабушка приходила в отчаяние, каждый вечер она заставляла меня выводить бесконечные строчки с а и б. А после, вооружившись пемзой, терла мои фиолетовые руки до крови. Но хуже всего было на уроках арифметики. Училкам нравилось вызывать меня. Я вставала, сердце мое билось так, что звон отзывался в ушах, я на негнущихся ногах выходила к доске, чтобы подтвердить перед всем классом свой статус вундеркинда. Несмотря на волнение, я отлично держала в голове цифры, и учительница сдавалась первой. Я не могла побороть свою застенчивость, мне было стыдно за свою неуклюжесть, и я стеснялась саму себя, не говоря уж о других. Так я и сидела одна, ожидая непонятно что и непонятно кого. Но никто не приходил. Уныло-темная ночь моего детства, молчаливо-фиолетовая ночь тянулась бесконечно. И мне казалось, что никогда не наступит рассвет.