Окна были прикрыты шторами, через которые свет едва-едва пробивался в комнату. Мама, позабыв о картах, которые были разложены перед ней, даже не пошелохнулась, когда дверь отворилась. Невидящим взглядом она уставилась в стену напротив.
— Мам, познакомься, это Натали, моя одноклассница.
Она все же снизошла к нам и повернулась в пол-оборота. По ее лицу скользила придурковатая улыбка.
— Мамочка, ты что, не хочешь поговорить с ней?
Я подошла к ней, та, что никогда не осмеливалась даже дотронуться до нее, и принялась трясти ее как грушу.
— Ну, давай, мама, поговори с ней!
Само собой, в ответ ни звука. Я повернулась к Натали.
— Это она нарочно делает.
Ну ладно, сейчас она у меня получит. Я выдвинула ящик тумбочки, что стояла у кровати, и вытащила оттуда фотографию, запретную святыню. Протянув фотку Натали, я громко заявила:
— Вот. Это мой отец.
Мама вскочила, вырвала у меня из рук фотографию и, положив ее на место, с грохотом захлопнула ящик. И замерла, обняв тумбочку. Она тяжело дышала, а мы, превратившись в застывшие статуи, растерянно смотрели на ее сгорбленную фигуру. Пот тонким ручейком прокладывал себе путь по моему позвоночнику. Натали очнулась первой и вышла из комнаты. В конце коридора возник силуэт моей бабушки.
— Почему ты никогда не говорила мне? — пробормотала Натали.
Подхватив свой портфель, она, не попрощавшись, выскочила из квартиры.
Ненавижу ее. Ненавижу их всех. И пусть я злая, пусть.
Никто не вправе приходить к нам на улицу Бьенфезанс, кроме священников, от которых мы получаем слепое благословение. Я охраняю улицу Бьенфезанс как сторожевой пес. Это сильнее меня. Это моя семья. Это выжжено каленым железом на моей коже. Ничего с собой не поделаешь. Я запираюсь у себя в спальне. В воздухе нарастает глухой гул. Он сталкивается со стеной, бьется о потолок. Отбойным молотком колотит меня по ушам. На этот раз я струхнула не на шутку. Открываю окно. Шум не проходит. Прохладный воздух заползает мне под свитер, покрывая ледяной коркой мою спину, взмокшую от пота. Может, все-таки это из-за ремонта у соседей сверху? С бабушкой нет смысла говорить, она просто отправит меня, как всегда, чистить уши. Спрошу лучше у дедушки. Для этого приходится оторвать его от святых-пресвятых трудов его праведных. Нет, никто из соседей не занимается ремонтом, закрой дверь, просит дедушка. Я возвращаюсь к себе в спальню. Гул продолжает нарастать, становится с каждой секундой все громче и громче. Меня всю трясет, с головы до пят. Мне вдруг страшно, мне очень страшно. Не смогу сдержаться, выдам себя. Все узнают о моем страхе. О том, что я боюсь какого-то дурацкого гула в ушах. Это Натали виновата. Бабуля зовет нас к ужину, но у меня нет сил подняться с кровати. Она кричит еще раз и еще. Ее голос приглушен плотной завесой повседневной суеты на кухне. Она открывает дверь, но я вижу ее словно в тумане. Я дрожу и не могу даже поднять глаза. Впервые в жизни я понимаю это выражение: не могу поднять глаза. Она спрашивает, что со мной. Я не в силах произнести ни слова в ответ. Она с озабоченным видом меряет мне температуру, нормальная, говорит, и дает мне сильное успокоительное. Семейный ужин проходит без меня. Мне мерещится, что я умираю. Перед моим затуманенным взором проносится Натали, она хохочет и убегает от меня, увлекая за собой весь наш класс. А я погружаюсь в глухую темноту.
На следующий день в школе я держусь от нее подальше. Избегаю даже глядеть в ее сторону. В сущности, наши роли поменялись. Теперь уж она молча поджидала меня на переменке, когда мы выбегали на школьный двор. А в классе положила мне в парту несколько марокканских безделушек: кожаный кошелёчек, тисненный золотом, браслет из розового коралла. И всё так же, не говоря ни слова. Я не привыкла, чтобы меня любили, и невольно вздрагивала, когда замечала очередной знак внимания с ее стороны. Я нутром чуяла опасность. Увы, Натали, с ее хитростью и упрямством, оказалась мне не по зубам. Она попросила меня помочь ей с заданием по математике. Какое коварство! Мы сели на одну из скамеек, что окаймляли дворик. Но я даже не успела прочитать условия задачи. Едва мы присели, как она резко повернулась ко мне и обняла так, что чуть не придушила на месте. Мы сидели, слившись в одну молчаливую статую, наши сердца бились так громко, что их звук отзывался в ушах. Вдруг, разжав объятия, она подскочила со скамейки и громко захохотала. «Ну что у тебя за физиономия, — воскликнула она, — ты похожа на лягушку!» Она смотрела на меня, прищурившись, как в ту нашу первую встречу, разве что еще нахальнее. Меня трясло в ознобе. «Почему ты молчишь, лягушка?» Я с трудом выдохнула: «А что мне надо тебе говорить?» Она хотела знать о болезни моей матери, о том, кем был мой отец. Она хотел знать все, что я пыталась скрыть от нее. Она не желала упустить ни малейшей детали. Она хотела, чтобы я страдала у нее на глазах. Может, я и умела страдать, но в беседах не была мастерицей. Этого она не могла понять. И лишь потому что я не могла увернуться от ее наглого взгляда, и потому что она обозвала меня лягушкой, и потому что я не могла не восхищаться ею, я, к своему великому удивлению, заговорила. Правда, я могла сказать всего ничего, лишь то ничего, что знала: про безмолвие моей матери и про смерть моего отца. Мой отец погиб на войне. Он был американским морским офицером. Его корабль назывался Maryland, если верить подписи под фотографией. Прозвенел звонок на урок. Вообще-то, и сказать было больше нечего.