Выбрать главу

Скоро Даше исполнилось восемь, и надо было решать насчет учебы. В гимназию великой княгини Ольги Федоровны, по-простому в «Ольгинку», полковничью дочку приняли с радостью, и Даша с неожиданным рвением взялась за фортепьяно, танцы и естествознание. Только-только все начинало налаживаться — Дмитрий Иванович уже меньше печалился о том, что дочка без материнского присмотра растет совершеннейшим сорванцом, но тут вышел приказ о его переводе обратно в Москву.

В Москве они поселились не на старой квартире, а поближе к брату Дмитрия Ивановича — Михаилу Ивановичу Чадову на Кудринке. Полковник предполагал, что его отлучки из города станут частыми, поэтому рассчитывал в свое отсутствие на брата и его супругу Лидию Николаевну, которые с огромной радостью забирали к себе девочку на месяц-другой. Кузены Даши — старший Александр и младший, названный в честь Дашиного папы Дмитрием, а по домашнему Митя-маленький, — сперва настороженно отнесшиеся к появлению в семье девчонки, скоро обвыклись. Перестали дразниться и начали принимать Дашу в свои игры, делиться секретами, выдумывать шалости и честно делить на троих наказания и «угол совести» — так пафосно именовал дядя Миша чулан возле кухни, направляя туда безобразников в недолгую, но стыдную ссылку. И хотя жизнь, казалось, вошла потихоньку в колею, Даша страшно скучала по отцу. Она писала ему каждый вечер, старательно выводя полные красивые буквы, хвастаясь успехами в учебе и никогда не жалуясь ни на Милочку Завадскую — первую красавицу класса, зануду и вредину, ни на отца Федора — преподавателя Закона Божьего с цепкими злыми пальцами, которыми он умело выкручивал уши невнимательных гимназисток, ни на няню Нюру Федотовну — Нянюру. Хотя на Нянюру жаловаться можно было бесконечно: никто так не выводил Дашу из себя. Никто зимой не напяливал на Дашу уродливый капор, а летом не ругался за разбитые коленки и купленного на Трубе и тайком поселенного в детской петуха.

«Дарена, слушайся тетю Лиду, дядю Мишу, много не шали и не обижай нашу добрейшую Нянюру», — непременно приписывал папа в конце каждого своего ответа. И Даша печально вздыхала. Знал бы папа, какая она «добрейшая»! Но если папа сказал «не обижать» — надо не обижать. И, видимо, теперь придется отказаться от великолепной идеи подложить в Нянюрину кровать мертвого ужа и посмотреть что будет.

Каждое утро Даша выбегала в прихожую, чтобы первой выхватить из рук почтальона свежую корреспонденцию. Она садилась прямо на пол, перед высоким, в бронзовой раме зеркалом и быстро перебирала газеты, журналы, счета и письма… Иногда она радостно взвизгивала, хватала из стопки худой конверт всегда с новым обратным адресом и мчалась к себе, напевая по пути полечку. Иногда, а в последние годы все чаще, возвращалась в детскую понурая и серьезная.

— Не вешать эту замечательную конопатую конструкцию, Дарья Дмитриевна! — Дядя Миша за завтраком чмокал ее в затылок и, точно как папа, легко щелкал по носу. В носу начинало щипать. И вовсе не от щелчка.

— Вот, как будто сахарная моншерка какая козюли распустила… — бурчала Нянюра, собирая Дашины длинные косы «корзиночкой». — Чай, ты не нюня, вроде Милки твоей, а полковника алтирелии дочь. Видал бы тебя сейчас Дмитрий Иваныч… Кому говорю, Дашка… Соплю-то с паркету подбери.

Даша злилась на грубую Нянюру с ее гадкими неотесанными словами, сцепляла зубы… и удивительно, от злости на няньку печаль куда-то исчезала почти без следа.

Однажды зимой, вернувшись с уроков уже ближе к вечеру (забегала к Милке Завадской за гаммами, там и пообедала), Даша скинула в прихожей ранец и боты и помчалась в столовую, чтобы поспеть точно к чаю. Но, заметив Нянюру, стоящую возле плотно прикрытой двери в дядин кабинет, необычно строгую, какую-то серую и комкающую в больших своих ладонях платок, поняла сразу — что-то произошло. Что-то неправильное, страшное. Она даже рот открыть не успела, только уставилась на няньку вопросительно, как та вдруг притянула ее к себе и притиснула сильно-сильно к теплой большой груди. Даша жалась лицом к Нянюриному колючему платью, и деревянная продолговатая пуговица царапала Дашину щеку, еще красную и нечувствительную с мороза. Тогда от страха, что еще минуточка — Нянюра перестанет гладить ее по голове и скажет это страшное, Даша громко засмеялась и во весь голос закричала: «Хабарда! Хабарда! Хабарда!» Через день у Даши был день рождения. Ей исполнилось целых двенадцать лет.

Полковник Дмитрий Иванович Чадов в декабре 1914 года погиб в Турции под Сарыкамышем. Похоронили его на чужой земле, в общей могиле вместе с солдатами.

Турнагель, Чамурлы-даг, Лал-оглы, Эль-Кечмез… — Даша читала незнакомые слова в «Московских ведомостях», а потом в атласе выискивала эти названия и думала, что одной ей туда добраться будет непросто, даже если на билет до Турции хватит тех трех рублей мелочью, что она выколотила из копилки. По прибытии в Турцию Даша собиралась пойти сразу к генералу Юденичу, чтобы он ее выслушал, дал винтовку и немедленно отправил на передовую. Даша собиралась сказать Юденичу, что стрелять она умеет — папа в Тифлисе брал ее два раза на стрельбища. Вообще-то брал он ее только один раз, и весь тот день под присмотром Максима Максимыча, папиного вестового, она скучала в офицерской палатке и объедалась абрикосами, но этот момент Даша как раз намеревалась упустить. Зато не имелось у Даши не малейших сомнений в том, что стоит ей увидеть врага, она немедленно узнает среди них главных турков — Энвер-пашу и Мустафу-Кемаля-пашу и уж точно не промахнется.

Своими планами она поделилась с братом Сашей — он был старше ее на целых четыре года и через год собирался поступать в юнкерское училище. Наверняка он знал, как лучше добраться до Турции и что с собой в путешествие брать. Однако Саша оказался предателем… Дашин запас сухарей и шоколада, который она тщательно зарыла под сваленную в «углу совести» на зиму картошку, был силами тети Лиды, Нянюры и кухарки Нади изъят, а дядя Миша вызвал Дашу на серьезный разговор.

Разговор этот остался для всех остальных в семье секретом, но из кабинета Даша выбежала потная, красная, сжимая в ладошке маленькую бонбоньерку… Ту самую… с маминой «Жужелкой».

— Что? Дашка… Лыжи-то навострила, ить… Спрохвощить хотела? О дядьке с теткой, поди, не подумала, полудурья. — Нянюра раскладывала пасьянс «Марьяж» на большом кухонном столе, пока кухарка проворила самовар. Нянька укоризненно качала головой, на которой был повязан «рожками» кверху цветастый деревенский платок. «Рожки» качались, и Даше казалось, что Нянюра и есть та самая чертовая лярва, к которой, полагая, что его никто не слышит, дядя Миша отправлял всех плохих людей.

— Заткнись… лярва… чертовая! — выпалила Даша и швырнула в Нянюру надкушенной баранкой. И вылетела из кухни вон. Но тут же замерла, услыхав, как Нянюра печально говорит кухарке: «Дите горемычное. Ни мамки с папкой теперь… ни могилки ихней. Даже на Родительскую пойтить не к кому».

И тогда Даша впервые за этот отвратительный месяц разрыдалась. Слезы капали на мамин кулон. Жужелка сочувственно помалкивала.

***

С того вечера прошло много… так много… целых шесть лет. Даша из долговязой настырной девочки превратилась в худую, очень красивую девушку с грустными серыми глазами, с прозрачной, изредка усеянной золотистыми крапинами кожей, с длинной косой, завязанной тяжелым немодным узлом под затылком. С мыслями странными, рваными и неуютными, как и все нынче.

Календарь все так же дразнился цифрой один. Рисованные человечки будто насмехались над Дашей. Даша перевела взгляд на зеркало и совсем огорчилась. Юбка, перешитая из домашнего старого платья Лидии Николаевны, висела мешком, а новая блузка с рюшем, которую с трудом выменяли месяц назад на бронзовое дядино пресс-папье и чернильный набор, выглядела совсем деревенской. Валенки не по размеру, без калош, нитяные толстые чулки, собирающиеся на коленках «гармошкой», как ни утягивай резинки. «Господи! Филиппок какой-то, а не барышня», — Даша с омерзением отвернулась и плотнее закуталась в пуховый платок. Хоть десять платков, хоть двадцать — в доме все равно было холодно: буржуйка стояла в гостиной, а здесь и в двух остальных, оставшихся у Чадовых после подселения комнатах царила декабрьская злая стужа, почти такая же, как и на улице. «И руки какие-то у меня бессмысленные. Глупые бессмысленные руки… И ужасные невыразительные брови… И вся жизнь такая — ни туда ни сюда. Нет! Так жить невозможно. Пора уже что-то про себя решать! Немедленно!»