Выбрать главу

— Какой Есенин? Какая Айседора? — Дядя Миша недоумевающе нахмурился. — Когда это?

— Ой. — Даша покраснела. Надо сказать, румянец шел ей чрезвычайно — она становилась похожей на очень смущенную черешенку. — Ну… это еще в июле, когда я неделю хворала, и еще боялись все, что то скарлатина. Я думала, что я с ума сошла от скарлатины. Сама Айседора Дункан! Только не кукситесь на меня, тетечка Лидочка, я их всех так обожаю! Вы же знаете, как я их обожаю…

— Лида. Опять? Ты же обещала! — Лицо профессора сморщилось вдруг, словно он собирался заплакать или закричать, и Даша сообразила, что, кажется, сморозила лишнего.

— Мишель! Ты сказал что? Что ты этого видеть не желаешь… Я точно следую твоим нежеланиям. Собираю людей, когда тебя нет. То есть собирала. Так что ты совершенно… абсолютно чист, и к тебе претензий быть не может никаких. А ты, Дарья, замолчи! Немедленно, Дарья! — Лидия Николаевна зашипела так страшно, что Нянюра, ворошащая в печке кочергой, сковырнула уголек себе на ногу и вскрикнула.

— Что это шум, соседи? — Товарищ Бессонов стоял в дверях, хмуро наблюдая «немую сцену». — Шум есть, а драки нету.

— Чайку кружечку-с? — промямлил дядя Миша, опомнившись первым.

Весь тот вечер Бессонов, обычно любитель вслух пофилософствовать о высоких материях и контрреволюционной заразе, молчал, от чашки взгляда не поднимал, а в Дашину сторону и вовсе не поглядел ни разу. И уже вставая из-за стола, словно в никуда произнес, как-то слишком специально и неприятно коверкая «под деревенщину»:

— Некоторые, как я погляжу, не очень довольные, когда их угощают рабоче-крестьянской гастрономией… брезгуют… Так вы это… считайте, что это я вам долги возмещаю. За прошлое.

С тех пор Бессонов к Чадовым заходить перестал, но табак для дяди Миши оставлял на тумбе в прихожей исправно.

***

— Ну и ладно. Раз табака нет, я пошел. Ты точно…

— Митя! Ступай уже! — в сердцах крикнула Даша, поворачиваясь от окна. — Оставь меня в покое! Оставьте меня в покое вы все!

— Чего шумишь-куролесишь? — Нянюра шумно втиснула в дверь гостиной широкий крестьянский зад. За Нянюрой прямо по паркету въехали санки, нагруженные снедью и обломками деревянного забора. За санками в гостиную, медленно стягивая с себя варежки и разматывая «паутинку», вошла Лидия Николаевна, а следом за ней — какой-то просто бесконечно длинный мужик, закутанный по самые уши в женский цветастый платок, в сальном картузе и потрепанной на рукавах пехотной шинели.

— Ах. Спасибо вам, голубчик, что согласились помочь. Не разувайтесь… Вон она — печка, сами любуйтесь. Дымит и дымит, не переставая, уже и глиной мазали, и что только ни делали… Митя?!

Лидия Николаевна только-только заметила младшего сына и сразу опростилась лицом, из обнищавшей, но бойкой барыньки превратившись в старуху.

— Да я уже, мама, собирался спешно бежать… Кстати, не найдется ли у тебя немного совзнаков? Керенки тоже сойдут. Рублей тридцать — пятьдесят.

— Да. Конечно… — медленно, словно во сне, полезла Лидия Николаевна за пазуху и долго там копошилась, прежде чем отвязала хитро припрятанный кошелек. Достала из кошелька несколько бумажек, подумав, добавила еще столько же. Протянула Мите. — К ужину вернешься?

— Это вряд ли. Маяковского иду слушать… Эй, двадцатилетние! Барабаня! Тащите красок ведра… А потом к своим — в коммуну. Ты не волнуйся. И отца за меня обними. — Митя хмыкнул, потом ловко выскользнул в дверь, проскочив мимо скривившейся в кислой гримасе Нянюры, салазок и мнущегося возле порога длинного мужика.

— Нюра… Что делать, Нюра? Как жить? — выдохнула Лидия Николаевна безотрадным глухим стоном. Но моментально собралась, надела на уставшее лицо «светскую» улыбку и, уже обращаясь к Даше, спросила: — А что же ты, Дарья, нынче не в кино с Милой? Вы же собирались…

— Так… Передумали. Я, тетечка Лидочка, еще и простыла, кажется.

— Да? Простыла? Это совсем не годится никуда… Да… Надо же. Простыла… А я вот мастера позвала. Пусть постучит — посмотрит печку. Дымит который день.

— Разве? Не дымила же еще с утра.

Даша удивилась страшно. Во‑первых, с буржуйкой все было в порядке — Даша сама ее растопила час назад. Во‑вторых, тетя Лида вела себя странно. В‑третьих, Нянюра делала какие-то непонятные знаки руками и головой. В‑четвертых, и это было совсем обидно и необъяснимо, никто не вспомнил, что у Даши сегодня день рождения. Никто… Понятно, что у дяди и тети голова другим занята: Митя-маленький отбился от рук, Саша — неизвестно, жив ли… Но Нянюра. Не может статься, чтобы нянька запамятовала, когда у ее любимицы день рождения. Не может! Даша скуксилась. Вроде бы и не собиралась, а собиралась не обращать внимания и вести себя по-взрослому, но уголки губ сами по себе поползли вниз, а глаза очутились на мокром месте. Но даже ее горький первый всхлип прошел незамеченным.

— Дарья, ты поди Нянюре помоги на кухне… Нечего тебе тут дышать золой. Для легких вредно… — Тетя Лида явно собиралась спровадить Дашу подальше, а сама остаться наедине с этим длинным.

Даша немедленно передумала плакать и захотела узнать, что же происходит. Но тут Нянюра подскочила к девушке, схватила ту за рукав и силой потащила прочь из комнаты. Даша вспыхнула. Вот не хватало еще, чтобы при чужом человеке, пусть даже он печник или спекулянт, что куда больше похоже на правду, с ней обращались как с ребенком.

— Прекрати, Нянюра! Немедленно! — звонко прикрикнула она на старуху.

Но та не слушала, а все волокла Дашу за собой, как теленка, да еще вдруг взялась хихикать и приговаривать скоморошью глупую считалку:

— Антон козу ведет,

Антонова коза нейдет,

А он ее подгоняет,

А она хвостик поднимает.

Он ее вожками,

Она его рожками…

— Прекрати же! Отвяжись! — кричала Даша уже на кухне, куда Нянюра ее таки вытащила, и яростно отдирала от себя Нянюрину цепкую ладонь.

— Ладно… Ладно. Не балбесь. Кофту подерешь, когда еще теперь обновку купим… — И вдруг прыснула, залилась мелким противным смехом: — Кофтенка-то диво хороша. Узорчик — «бык забодает». Все-все. Молчу-молчу…

— Няню-у‑у‑ура…

— Дарья. Скажи мне, а где тот кулон? Тот… Что тебе достался от матушки твоей. Жужелица. Дай мне его. — Не просьба — приказ. Голос Лидии Николаевны — тети Лиды — любимой обожаемой тетечки Лидочки — заполнил собой каждый сантиметр пространства.

— Не отдам! Мамин! Не отдам… — Даше казалось, что она кричит, но на самом деле она раскрывала рот почти беззвучно. Мысль о том, что сейчас единственную принадлежащую ей и только ей вещь — мамину Жужелку обменяют на кусок мыла или гребенку, Дашу совершенно сбила с ног. — Не отдам ни за что!

— Даша! Так нужно!

— Дашка, что ты за коза такая бодливая… Чего тебе с этой насекомой? Вон, даже не нацепила ни разу.

— Не отдам! — продолжала задыхаться Даша. А то, что Нянюра выступала сейчас не на ее, а на тетиной стороне, Дашу убивало. Это было страшно и больно по-настоящему. Сейчас они отберут у нее Жужелку — и все! Все… Вместе с ним отнимут и память ее. И маму. И папу. И дом на Якиманке. И душные улицы Тифлиса… Не будет больше Дашиного детства. А ведь она до сих пор даже ни разу не примерила на себя мамин кулончик — боялась, что тогда вещь сразу станет не маминой, а уже ее, Дашиной. Все собиралась когда-нибудь. Когда-нибудь… Позже. Не сейчас. Когда будет готова… Нет! Ни за что не отдаст она мамину жужку — жужелку!

— Даша. Да послушай же! Послушай меня! — тихо, спокойно и очень страшно попросила тетя Лида и коснулась Дашиного запястья своей прохладной ладонью.

Даша вдруг отчетливо, как будто ее носом ткнули в букварь, поняла, что ее в тете Лиде пугало. В тете Лиде такой, какой она стала после того, как Саша не вернулся домой. Прежде легкомысленная хорошенькая болтушка, Лидия Николаевна Чадова, любительница балов, маскарадов и литературных вечеринок, модница и немножко кокетка, она как-то сразу и вдруг стала другой. Жесткой она стала. Жесткой и несгибаемой. В отличие от дяди Миши, которому нынешняя жизнь оказалась не под силу, Лидия Николаевна, наоборот, словно распрямилась и оделась в припрятанную для такого случая невидимую броню. Именно благодаря ей (и еще Нянюре, безоговорочно подчинившейся своему новому главнокомандующему) все они и прошли через тяжелые революционные годы живыми и здоровыми, до сих пор не умерли с голоду, не заболели чахоткой, цингой или холерой. Все они выбрались невредимыми из многочисленных реквизиций, когда дом заполнялся гогочущей, пропахшей табаком и спиртом солдатней, когда дядя испуганно падал за письменный стол, обняв руками голову и зажмурившись, когда Нянюра тряслась в «углу совести», вцепившись в Дашин рукав и не желая даже в скважину чуланной дверцы поглядеть, что же происходит. И тогда тетя Лида смело и решительно выходила вперед, улыбалась и брала на себя переговоры с комиссарами… и всегда договаривалась. Именно тетя Лида принимала решение, что из оставшегося домашнего скарба продавать, на что его менять, какие издания из чадовской прекрасной библиотеки оставить, а что сжечь без жалости и глупых слез. Именно она, когда вдруг закончились дрова, ничуть не жалея, спалила в жадной и совершенно равнодушной к искусству буржуйке любимый белый Wagner: «Все равно настройщика днем с огнем не сыскать… а музыка нынче — актив неликвидный, руби, Нянюрушка». Она даже не изменилась в лице, услышав сперва треск, а потом прощальный стон инструмента. Wagner гудел страшно и долго, словно предавал анафеме неверную хозяйку. Тетя Лида первая перестала вспоминать о своем старшем сыне Саше вслух, и именно она встала между мужем и младшим сыном, когда дядя Миша дал Мите пощечину, а Митя полез на отца с кулаками. И это она запретила даже вспоминать этот инцидент. Это ее усилиями все они до сих пор оставались семьей.