— Заткнись… лярва… чертовая! — выпалила Даша и швырнула в Нянюру надкушенной баранкой. И вылетела из кухни вон. Но тут же замерла, услыхав, как Нянюра печально говорит кухарке: «Дите горемычное. Ни мамки с папкой теперь… ни могилки ихней. Даже на Родительскую пойтить не к кому».
И тогда Даша впервые за этот отвратительный месяц разрыдалась. Слезы капали на мамин кулон. Жужелка сочувственно помалкивала.
***
С того вечера прошло много… так много… целых шесть лет. Даша из долговязой настырной девочки превратилась в худую, очень красивую девушку с грустными серыми глазами, с прозрачной, изредка усеянной золотистыми крапинами кожей, с длинной косой, завязанной тяжелым немодным узлом под затылком. С мыслями странными, рваными и неуютными, как и все нынче.
Календарь все так же дразнился цифрой один. Рисованные человечки будто насмехались над Дашей. Даша перевела взгляд на зеркало и совсем огорчилась. Юбка, перешитая из домашнего старого платья Лидии Николаевны, висела мешком, а новая блузка с рюшем, которую с трудом выменяли месяц назад на бронзовое дядино пресс-папье и чернильный набор, выглядела совсем деревенской. Валенки не по размеру, без калош, нитяные толстые чулки, собирающиеся на коленках «гармошкой», как ни утягивай резинки. «Господи! Филиппок какой-то, а не барышня», — Даша с омерзением отвернулась и плотнее закуталась в пуховый платок. Хоть десять платков, хоть двадцать — в доме все равно было холодно: буржуйка стояла в гостиной, а здесь и в двух остальных, оставшихся у Чадовых после подселения комнатах царила декабрьская злая стужа, почти такая же, как и на улице. «И руки какие-то у меня бессмысленные. Глупые бессмысленные руки… И ужасные невыразительные брови… И вся жизнь такая — ни туда ни сюда. Нет! Так жить невозможно. Пора уже что-то про себя решать! Немедленно!»
Как раз решительности Даше Чадовой было не занимать. Например, сейчас она стояла в прихожей и собиралась решительно и немедленно позвонить Милке Завадской, чтобы сказать, что ни в какое кино она сегодня не пойдет. В «Художественном» днем крутили агиткартины, кажется, «Пунина и Бабурина» и скучный до зевоты «Девяносто шесть», но она все равно бы пошла — ей хотелось поболтать с Милкой, да и торчать целый день в четырех стенах — невеликое удовольствие, но теперь за ней собрался увязаться Митя-маленький. А вот этого Даше не хотелось вовсе.
С Митей-маленьким они в последнее время не ладили. Его страстная увлеченность «новыми веяниями», навязчивая болтливость, разговоры «по душам» и глупые идеи Дашу раздражали ужасно. К счастью, Митя все больше и больше времени проводил вне дома и даже ночевал где-то в молодежной коммуне на Сухаревке. Балбес… Как будто не замечал, как горько от этого тете Лиде и дяде Мише, особенно дяде Мише — тот даже перестал по вечерам читать энциклопедию вслух, а монотонно раскачивался на низкой табуреточке возле буржуйки и курил, изредка подкидывая в топку остатки своей когда-то огромной библиотеки. А Мите-маленькому словно все это было невдомек. Он прибегал шумный, какой-то весь по-мужицки разухабистый, начинал тараторить, рассказывать, где он был, кого видел, кичиться близким знакомством с самим Владимиром Маяковским… А дядя Миша от каждого его слова, от каждого выкрика становился все мельче, незаметнее и тискал самокрутку. Вот угораздило же Митю-маленького именно сегодня, в день ее рождения (а как ни крути, сегодня у Даши праздник, и хотелось бы провести его наименее отвратительным образом), оказаться с утра дома.
— Кино — величайшее из всех искусств, как сказал товарищ Ленин! И с ним не поспоришь. Ну что? Идем? А потом, — Митя заговорщицки подмигнул, — свожу тебя в отличную обжорку в «Мюр и Мерилиз» — у меня там есть кой-какие связи, можно легко протыриться. Не кисни, Дашута. Одевайся.
Вспомни дурака — он и появится. Даша поежилась.
— Митька… Знаешь, что-то знобит меня с утра. Простыла. И вообще, я с тобой никуда не пойду. Тебе интересно если, вот иди сам.
— Ну-у‑у, — обиделся Митя. — А я еще и сюрприз хотел. Вечером на Москворецкой в Доме труда сам читать будет. Протыримся. Я там с товарищем одним тесно знаком.
То, как Митя выделил голосом слово «сам», однозначно говорило о том, что речь идет о Маяковском. Даша задумалась. Стихи Владимира Маяковского она любила. Не так, конечно, как Гумилева или Вертинского, чьи строки переписывала себе в дневник и ночами шептала наизусть, но все же. К тому же Маяковский, что ни говори, был очень хорош собой. Просто необыкновенно. Такой статный, такой яростный в жестах, с таким жарким взглядом, с губами нежными-пренежными. Даша покраснела, неожиданно для себя представив, как косматая медвежья голова революционного поэта почтительно склоняется над ее рукой.