Заглядываю издалека чуткой памятью в незабываемое бабье лето. Там желание мое неотступно возле серого, в темных яблоках, Мельницкого коня кружится.
Начнется молотьба яровых — буду я по утрам на плече четыре оброти носить, в табуне над озером Великим четырех лошадей ловить. Хоть семеро тогда отговаривай, все равно до деревни на Бодром верхом поеду, трех других лошадей за собой в поводу пущу: рыжую Стрелку Сергея Зу-банова, чалого Копчика Петра Афонина да нашего гнедого Мальчика. При случае подшучивают веселые мужики над старым, безгодовым конем, у которого и сбереглась одна только кличка от той поры, когда в табуне игривым стриганком побегивал. «Вашему Мальчику в обед сто лет исполнится, пора его Дедушкой величать».
Я соседские шутки слушаю, а сам давным-давно желанного часа жду.
Любо утром по мягкой тропинке шагать, ногами по следу росу сбивать. А еще того веселее — обратно верхом на красивом коне возвращаться. Он под тобой и головой сердито мотает, и ушами в разные стороны стреляет, и с мягкой холки, игриво вскидываясь, стряхнуть норовит. Как тут можно от соблазна удержаться, не вытянуть из-за пазухи ременную витую плеть, заранее тишком от отца приготовленную!
И такое утро улыбнулось заждавшемуся юнцу. Единственное из всех желанных, а все-таки оно было. Пастух сам помогал обработать гривача. «Поезжай на все четыре стороны».
Ногу в повод, рукой за гриву — и покачиваюсь, умостившись верхом на шажистом коне. Три понурые лошади позади плетутся, не дают налегке раскататься босоногому верховому. А Бодрого на резвость испытать — с ним с одним только в пору управиться.
Завязываю тугим узелком три повода, оставляю ленивых траву щипать. Огрел яблочного ременной плетью по крутому боку — на полный скок пустил. «Лети — звени!»
Глухая земля зыбко вздрагивает, пролетают стога, мелькают кусты, накрытые копытами, гуляет под рубашкой зябкий ветер. «Еще наддай!» Благо в раннюю пору никто не видит, а увидит — тоже не осудит: и старики молодыми были, тоже за лошадьми в табун ходили — понимают, какими мечтами внуки живы. За Мельникова коня и подавно осуду нет. Богатый мужик нового купит.
«А ну, гривастый, вихорем пластайся!»
По второму кругу начал скачку, привстав на коленки, по третьему — на конской холке стоя, джигитовку опробовал. Много мы в то утро канав одолели, много бурьяна потоптали, и жару немало пустил через ноздри крутыми витками быстроногий Бодрый. Не беда, до деревни отдышаться успеет.
Оставленная тройка дожидается меня у тропинки, мирно хрупает скупую отаву. Пустив на поводу серого, пересаживаюсь на гнедого Мальчика. Хотя и безгодовый конь, а все своя лошадь. Именно на ней, всегда и неизменно на своей, как издавна в деревне повелось, полагается верхом сидеть, а соседских в поводу пускать.
Отец поджидает меня на подъезде к гуменному плетню и — на расстоянии угадываю — заранее всю мою незатейливую хитрость насквозь проник. Пусть вся моя разномастная четверня дышит ровно, пусть шагает она спокойно, и все-таки, оглянувшись предварительно на Мельникову усадьбу, он старательно протирает бока и хребет яблочного коня пучком соломы, гасит проступившие по шерсти бисеринки.
— Заводи на круг!
Руки отца работают проворно. Поводом за хвост, поводом за хвост. Стрелку он привязывает к Копчику, Мальчику определяет место позади Стрелки. Серого тем же манером пристегивает к нашему гнедому и закругляет растянувшуюся цепочку, пристегнув ленивого Копчика к хвосту Бодрого. Получается просторный — шестнадцатикопытный, шестнадцатицеповый хоровод. Каждое копыто на молотьбе овса — тот же цеп.
Отец, помахивая в воздухе ивняковым гибким хлыстом, встает в середину круга.
— Подайся, подайся… еще подайся! — поджимает он вращающийся лошадиный хоровод к рыхлому навалу метельчатого овса. Лошади принюхиваются к спелой соломе, шагают неторопливо и осторожно, высоко поднимая ноги, словно мелководную речку переходят. Овсяные стебли топорщатся, опадают, притиснутые тяжелыми копытами. Из старого прокопченного овина густо наносит жилым теплом и сушеным хлебом.
— Ходи, вытанцовывай! — покрикивает отец. — Веселее ногами пошевеливай!
Ивняковый хлыст в его руке размеренно поднимается и опускается, никого не задевая, только мягким дрожанием попугивая. Неторопливый хоровод кружится и кружится без останова, выбивая из желтых метелок тугое зерно, переминая солому, которая пригодится в зиму скоту на месиво.
Вслед за нами, дождавшись своей очереди, вытянутой по жребию, будут нести обмолот Сергей Зубанов, Николай Кусков, дядя Петя Афонин. И снова наш черед подойдет. Четыре лошади переходя с тока на ток, обмолачивают четыре хозяйства. Потому и хожу я в табун к озеру Великому с четырьмя обротями.
Под вечер на току Николая Кустова погремливала новенькая, только что из города привезенная, зеленая молотилка. Низкорослый, рыжеватый мельник с припухшим лицом, в высокой суконной фуражке с лакированным козырьком, в скрипучих кожаных сапогах и коротенькой душегрейке, сам крутил колесо веялки, оставив жене, Матрене, другие хлопоты. Он то клонился вперед, налегая обеими руками на гладкую ручку веялки, то откидывался назад, успевая глянуть самодовольно на притихших односельчан, удивленных новинкой.
Будь зеленая веялка у дяди Пети, или пусть у Сергея Зубанова, я тоже к ней побежал бы, попросил бы ручку покрутить. А мельник, хотя он и свой деревенский, на нашего брата только ладошкой помахивает. «Отправляйся, откуда пришел».
Отец, надеясь провеять намолоченный ворох деревянной лопатой, уже десять раз поднимал руку над головой, пытаясь ладонью уловить движение воздуха. Но ветра и в помине не было, и подброшенное на лопате зерно падало с высоты на ток вместе с неотсеявшейся половой.
По лицу заметно: вновь заныла у отца старая рана, полученная в семнадцатом, при штурме Смольного; она всегда ныла, когда становилось ему не по себе или подступало ненастье. И жалко было отца, до злости досадно на глухое безветрие, на новую Мельникову веялку, что безотказно провеивала зерно в любую погоду. «Никогда, — приходила мысль, — не обзавестись нам, беднякам, такой доброй машиной!»
Возвращаясь домой, без постороннего приказа и указа вешаю себе за спину большую колосяную корзину с мякиной для кур, которую всегда носил отец. Он смотрит на сыновнее старание взволнованно и, похоже, немножко растерянно.
— Веревку повыше подтяни, — говорит глуховатым голосом и негромко покашливает и, подрагивая заскорузлыми пальцами, на ощупь выбирает из бороды застрявшие в ней соломинки. Усталые глаза теплеют ласково. Чудно мне видеть, как из-за малого дела — из-за того, что малолетний сын взялся корзину с половой домой отнести, — взрослый человек расчувствовался.
За молчаливым ужином, когда болтливых говорунов ложкой по лбу щелкают, отец неожиданно спросил:
— Как, Костя, справишься за кашевара, если тебя с лесорубами в лес отправить? Ну, при случае и за пилу подержаться придется — тоже беда не велика.
На рассудительные, серьезные слова и сам я становлюсь рассудительным. Что ни говори, а когда отец с тобой советуется, тут и мальчишке легкомысленным быть нельзя. От деловой мужской беседы я словно вырос на целый вершок, повзрослел года на два. Самому удивительно, какие толковые мысли на ум приходят.
Знаю, что надо нам когда-нибудь корову покупать, не век же в бескоровниках значиться. А с маленькими ребятишками по улице шалтай-болтай слоняться мне давно надоело. Насчет кашеварства можно не беспокоиться — не раз вместо матери мне печку топить доводилось. А картошку чистить или костер разводить — все не безделье: не напрасно пальтишко рвешь да обувку бьешь. Приработок мой тоже будет в семье подспорьем. Купить бы зимой корову!
Толковые рассуждения в серьезную минуту приходят, когда с тобой разговаривают по-хорошему. Их и выкладываю я неторопливо, как взрослому говорить положено.