— Смолоду… привык, — выдавливает Гуляев. — Отец… выпьет: «Кури, Степка, пока я жив!» Курю… сам пьяный… от табаку. К-ха… к-ха… Теперь уж нет… теперь не кончишь.
— И ты, отец, — хмурит Никифор Данилович кустистые, сросшиеся на переносье брови, натягивая на плечи чалый кафтан. — Смолоду ребенка отравить — всю жизнь ему испортить. Вырастут, в свой ум войдут — там сами как знают.
Насчет курева дедушка и покруче мог бы словцо сказать, да у самого у него в кармане кисет с самосадом. Дедушку он не портит, но строгое слово, чтобы оно крепко прозвучало, сказать мешает. У дедушки и с курцовскими делами свой, неписаный порядок заведен: «сигаркой» он только после сытного обеда хлеб-соль «на место провожает», на работе за день разок-другой коротенький перекур устроит, спину выпрямит, а в другое время в кисет не заглядывает. Сергей Зинцов того же лада придерживается. Только два Степана ни в еде, ни в куреве сытости не знают.
— Еще маленькую, пока с голодку, — отбросив одну, другую закручивает Гуляев. — Сейчас… кх, кх… рассосется, — мнет пальцами адамово яблоко, растирает под ложечкой.
— Кончай тоску наводить! — раздражается Степан Осипов. — На тебя поглядеть, так умрешь — до смерти не доживешь.
Не надевая ватного пиджака, приспособленного на ночь вместо одеяла, он в одной ситцевой синей рубахе выходит из землянки и на чистом воздухе, пропитанном запахами смолы и хвои, усердно заряжается такой крепкой и такой вонючей махоркой, что от нее даже дым кверху не поднимается, а зелеными волнами стелется по земле, обжигая тугие, блестящие листья черничника.
— Мо… мо… могилу бесплатно вырою, — задыхаясь и булькая мокротой, услужливо обещает Гуляев вдогонку своему напарнику.
Дедушка хочет сказать что-то, усовестить за бездумные слова, и безнадежно машет рукой.
— Двадцать лет ума нет, и не будет.
— Сорок лет денег нет — то же самое, — подтверждает, оживляясь, Гуляев.
— Вовка, чего развалялся! — будит Никифор Данилович заспавшегося внука. — Вставай, вставай, пока петух в маковку не клюнул. Смотри, без завтрака останешься!
Братья Зинцовы уже возле озера. Младший за старшим так по пятам и ходит, во всем ему подражает. Сначала Сергей из широкого ведра поливает Ленькину загорелую спину, потом они меняются местами.
Туман, оторвавшись от берега, сгрудился на середине Лосьего озера. Он стелется, дымится по краям белыми ленивыми завитками, вздрагивает зябко, растекаясь медленно по тяжелой, неподвижной воде. Прибрежные сосны роняют с высоты редкие, мягко шлепающие капли. Чуткие камыши застыли безмолвно, клонясь на воду осекающимися коричнево-темными головками.
Какая-то птица — не разобрать за туманом — стремительно и прямо, словно по протянутой бечевке, пересекает дальнюю заводь, пуская на две стороны расходящиеся переливчатые каемки. Стайка плотичьей молоди стремительно брызнула от камышей, сыпанула по тусклому серебряными искорками.
— Ого! Щука проснулась, — встрепенулся Ленька, клонясь над камышами, и позабыл натягивать полосатую тельняшку, жгутом завернувшуюся на сырых лопатках.
Видно, вновь изменила пильщику деловая серьезность, уступив место азартному рыболову. Ему ли не знать, когда щука под туманом просыпается, на какую приманку окунь идет, по которой стремнинке язи на добычу пускаются! Давно ли, кажись, забрасывали мы березовые, можжевеловые, ореховые удочки в Кщару, Долгое, Удольское и десятки других озер, на двадцать верст, раскиданных по окружности! Плотву и красноперку в жаркий полдень под лопухами кувшинок искали, окуню за глубокие камыши насадку подбрасывали, толстолобых язей на ярах, под кручей, на быстрой струе засекали. Насадками и приманками все карманы забиты! Окуней навозными червями кормили, для плотвы белых ручейников из плавучих трубок доставали, язя на хлебные шарики подманивали. Давно ли бегали с корзинами и лукошками по грибным заречным перелескам! Давно ли не за рублями, а за волшебными сказками ходили в Ярополческий старый бор!
Отгулял, мальчик, свое время! Довелось — без остатка взял, что отпущено было на твое детство. Знаешь, как под ветром рябина шумит, сколько дней на разливе вода держится, под какого Егорья ленивая соха выезжает в поле. Умеешь за бороной шагать, умеешь топор в руках держать— начинай, да не забывай, что и хлебное поле не ради красы волнуется, что и туча с громом не напрасно разговаривает.
В том, двадцать шестом, новая деревня еще старой меркой детство меряла: было — в десять лет в тяжелую работу запрягали, было — до двенадцати поблажку давали. А Леньке уже четырнадцать. Через два года и мне будет столько же. А взрослым рабочим людям, к которым и мы себя причисляем, не до мальчишеских балушек.
«Кто стреляет да удит, у того век ничего не будет» — эта старая поговорка и подростков смущала. Бросай липовый кузовок в темный угол чулана, передавай береженые крючки, витые лески и удочки тем быстроногим, кому еще топор не под силу, пила тяжела, и коса из рук вырывается. Им и звание — малыши, а мы с Ленькой уже лесорубы. И такое у нас желание и старание по всем статьям со взрослыми поравняться, что иногда и старшие на деловитость самых младших удивляются.
— Дедушка, можно и мне с вами на делянку? — спрашиваю, чтобы самовольством не заниматься.
— А кто кашеварить будет?
— Я на часок. Я раньше вас оттуда прибегу — успею приготовить.
Степан Осипов подобную вольность встречает неодобрительно, Сергей Зинцов вообще никакой заинтересованности не показывает, а дедушка говорит:
— Ладно, поверим. Только сначала в порядок здесь все произведи.
Ох, как я в это утро старался! И ложки начисто перемыл, и чайные кружки на самодельной полочке в длинный ряд уложил, и тропинку от землянки до озера еловым веником размел. Куда скука девалась! Откуда расторопность взялась!
Старой мерой
Сухая осень — большие дороги. Прибитые сапогами и колесами, грязные просеки становятся проезжими, от затяжного бездождья опадают глубокие озера, обсыхают топкие болота, по которым, может быть, десять лет никто ходить не отваживался.
Лесным рабочим погожий сентябрь по всем статьям улыбается. И на делянке тепло, и день для работы не короток, и ноги от сырости не преют, и комары не кусают. А к жердяным нарам лесорубам не привыкать: когда крепко устанешь, то и на поленьях спится куда слаще, чем на мягкой перине. Эту истину я вечером узнал, а утром вся дума — поскорее бы на делянку попасть.
Дома не раз доводилось мне с отцом разные колышки, завалявшиеся трухлявые доски пилить, но с корня рослое дерево валить — тут еще покумекаешь, с какой стороны к нему подступиться, каким манером по стоячему дереву пилу пускать. И верится и не верится, что сладишь с такой задачей. Потому, наверно, и не терпится попробовать. А коль браться, тут уж на попятный двор проситься некогда. Какой же после этого ты работник! Кто-то промолчит снисходительно, кто-то улыбнется легонько, кто-то скажет «мало каши ел», а Ленька — завсегдашний друг мой Ленька, тот и в глаза может посмеяться, если Сергей не остановит, и мальчишкам на деревне расскажет, что из меня такой же пильщик получился, как оглобля из кнутовища. На придумки Ленька великий мастер.
Кривая, еле заметная между деревьями, пересыпанная песком, отмеченная пожухлыми травами и сухим лишайником, виляет туда-сюда тропинка. Сколько их с той поры исхожено! — луговых, полевых, пореченских, а та, давняя боровая, с поломанным в низинах папоротником, с темными пятнами растоптанной на следу голубики, с густым запахом багульника, до сих пор отчетливо вспоминается.
сами собой рождаются в памяти строчки вынесенного из школы стихотворения. От них и моя тропинка становится такая же дикая, как сказал поэт, и стволистая чаща надвигается глуше, и растревоженные мысли бегут быстрее.