Марк Александрович так и поступил. Не откладывая дела, он написал заявление в двух экземплярах на имя первого секретаря Куйбышевского обкома: «У меня есть слиток золота, заработанный честным трудом еще при старом режиме. Поскольку идет война с фашистом, прошу принять мой скромный слиток на строительство танка. В просьбе моей прошу не отказать. Скрипач Большого академического театра Марк Александрович Зак». И ниже: «Слиток золота весом 2 фун. 89 зол. 24 доли принял…» Тут на обоих экземплярах предстояло расписаться первому секретарю.
Взяв с собой Иосифа Михайловича и еще одного товарища по оркестру, Марк Александрович отправился в обком. Охранники не хотели их пускать, но находчивый Иосиф Михайлович объявил голосом диктора Левитана:
— Дело государственной важности!
Удивленные охранники без лишних разговоров провели их к Самому. Там Марк Александрович в присутствии двух свидетелей сдал ему под расписку свой слиток. Нет, не то чтобы он не доверял столь большому человеку, но… так лучше. Правда, чехольчик Марк Александрович оставил себе, пожалел отдавать вместе со слитком — уж больно красивый был чехольчик! Да и то сказать — на что им сдался чехольчик?
Словно гром прогремел с ясного неба — Марк Александрович в одночасье стал знаменитым. Про его подвиг написали все газеты страны, протрубили все репродукторы… Это бы еще куда ни шло — но ему прислал благодарственное письмо сам товарищ Сталин! Письмо, конечно, было написано на машинке, но подпись от руки! К нему повалил народ, и все просили показать письмо, Марк Александрович показывал и каждому ненавязчиво пояснял:
— Подпись, между прочим, от руки…
Марку Александровичу дали УДП — «Усиленный дополнительный паек», который в народе называли «Умрешь днем позже». Что ж, письмо было легче хранить, чем слиток, а УДП все же лучше, чем ничего. Письмо не помещалось в чехольчике, и он, скрепя сердце, сложил его. Так письмо заняло место золота. Но доставать его приходилось так часто, что в конце концов оно вместе с конвертом истрепалось чуть ли не до состояния вехотки, хотя конверт был из плотной светло-коричневой бумаги, да и само письмо было написано на хорошей бумаге. Когда общественный интерес к письму ослабел, Марк Александрович стал хранить его в скрипичном футляре рядом со скрипкой, где еще недавно хранил золотой слиток.
После войны в Большом театре, уже снова в Москве, возобновили довоенное правило — каждый музыкант должен был проходить конкурс на замещение занимаемой должности. В конкурсе могли участвовать и музыканты со стороны. Большой театр взволнованно гудел. Все боялись этого конкурса как огня — вдруг не пройдешь? Что тогда делать, чем кормить семью, и вообще?..
Марк Александрович тоже боялся конкурса, хотя у него и не было семьи. Но когда он с трепетом явился на конкурс, ему любезно объяснили, что он как особо заслуженный ветеран Большого театра от конкурса освобождается. Выходит, все-таки не зря он в свое время взял жалованье золотым слитком! И не зря последовал мудрому совету Иосифа Михайловича! Ведь в результате он получил охранную грамоту!
Бог не оставил своей заботой и мудрого Иосифа Михайловича — он спокойно прошел конкурс. Когда гроза миновала, а миновала она, к счастью, почти всех, оркестранты решили отметить благополучный исход дела. Отмечали на своем рабочем месте — в оркестровой яме. Было тепло на душе, все любили друг друга. Непьющий Марк Александрович как-то незаметно для самого себя перебрал и слегка осоловел. Возвращаясь домой в своем привычном, таком уютном троллейбусе, он задремал, а когда открыл глаза, скрипки у него на коленях не было.
Сейчас ученые времена, все кругом говорят «депрессия», а тогда говорили попросту «тоска» или «черная тоска». Это самая черная тоска сдавила Марку Александровичу сердце и уже не отпускала ни на минуту. Ему выдали какую-то казенную фабричную скрипку. Нельзя сказать, чтобы скрипка была плохая, из имевшегося запаса ему выбрали лучшую, но… да что там говорить! Ребенку же ясно: жизнь кончена!
Переходя улицу, Марк Александрович не сторонился едущих на него машин, за что выслушивал щедрые матюги, а то и недовольство его национальностью — в самой грубой форме, разумеется. Ни машины, ни матюги, ни даже недовольство национальностью не производили на него никакого впечатления. Подходя к любимому Большому, он, естественно, помнил, что театр красив, но уже ничего не чувствовал, глядя на него. И красота и все прочее — это было в другой жизни. Он почти перестал есть. Зачем есть, если жизнь кончилась?
Дня через два или три после утраты скрипки он пришел со службы в свою коммунальную конуру и, как обычно в эти дни, не раздеваясь лег на продавленный диван. В дверь постучали.