Одна беда преследовала стариков — они глохли. Не случайно носили они данное урюпинцами прозвище «шабаны», что на верхнедонском диалекте означает «глухари». Глухота прогрессировала, и старики постепенно перешагнули вторую стадию тугоухости — «глухой, как пятка» — и приближались к третьей, которая в Урюпинске традиционно именовалась «хоть в ухо нассы!». Удивительно, но между собою они продолжали разговаривать как ни в чем не бывало и прекрасно друг друга понимали, но окружающие уже переходили на язык жестов.
Я приехал на автобусную станцию под вечер. Всегда, когда приезжал я на Дон, меня охватывало состояние счастья и радости. Хотелось обнять все человечество и сделать для него что-нибудь очень важное и хорошее. Случай тут же представился.
В заплеванном, вонючем от махорки зале ожидания одна-одинехонька сидела туристка. А вокруг, будто акулы около беспечного пловца, время от времени медленно дефилировали разнообразные трудящиеся Востока, в которых, увы, ни прежде, ни теперь на Дону нет недостатка. Круги их экскурсов с каждым разом уменьшались в диаметре, прямо пропорционально темноте, сгущавшейся за окнами.
Оказалось, что барышня из Ленинграда. Что ее не встретили, потому что она вышла раньше своей остановки, и вот теперь она решила тут дождаться утра.
— Так... — сказал я ей. — Ты ведь не в Питере. Тут тебя кавказские человеки в дамки произведут и фамилии не спросят!
Нос у девицы стал разбухать и краснеть.
— Нечего тебе тут делать. Пойдем, я тебя у родственников спать уложу, а завтра утром рейсовым автобусом поедешь к своим.
Не знаю, что для девицы оказалось убедительней: мои слова или своры кавказцев и цыган, но она согласилась сразу и, подхватив свой чемодан, поскакала за мною как коза.
Добрались мы быстро, но, когда я увидел своих любимых стариков, а вернее, когда я сообразил, что они ничего не слышат, я понял, какую глупость сморозил! Если бы я пустился в объяснения, кого привел, то, во-первых, на это ушла бы вся ночь, во-вторых, при всем своем гуманизме и прогрессивности они могли бы и не понять, как это я привел в «честной» дом «девицу с вокзала»... И все-таки, наверное, я на минуточку потерял сознание, когда на их вопрос: «Кто это?», разевая рот, как лягушка, до затылка, долбанул: «Же-на!».
Начался «Последний день Помпеи». Старики пришли в восторг! Мало того что нас обцеловали и накормили королевским ужином, к моему величайшему ужасу, старики уступили нам свою постель. Нет! Этот ужас я испытывал не перед девицей, залогом сохранения целомудрия которой было не только мое достаточно старорежимное понятие о мужской чести, но и размеры постели, чуть уступавшие в километраже урюпинскому аэродрому, где от одного края к другому, ежели по-пластунски, три дня ползти! А еще точнее, плыть в крахмальных простынях с кружевами, высоченных перинах и невероятных пуховых подушках. Ужас охватил меня от понимания того, что мои дядюшка, который не во все двери мог пройти, а где мог пройти, шел боком и на выдохе, и моя тетушка, доблестный бюст которой, где по праздникам лежали, как на блюде, медали и ордена за боевые заслуги, гражданские подвиги и материнскую доблесть, показывался в любом помещении за полчаса до ее появления, уступили нам свою кровать, сами решив угнездиться на венском диванчике времен создания вальсов Штрауса.
Сознавая, что погубил стариков, рухнул я в перинную стихию и сразу, как топор на дно, провалился в сон. Проснулся я от того, что мне приснилась Африка, где гуталиновые негры варили меня в киселе. Не сразу сообразив, где я, я сначала услышал пулеметное стрекотание ходиков, а затем скрип венского диванчика и громоподобный шепот стариков в соседней комнате.
— Что ты возисся-крутисся, как жук в навозе, извертелася вся! — возмущенно шептал дядюшка.
— Да что ты, Никанор Пантелеймонович, я уж и так вся в ниточку вытянулася... — возражала тетушка.
— Ниточка-то она, ниточка... — закипая, произнес дядюшка.
Ца-ца-ца-ца-ца... -— страстно колотились в ночи ходики.
— Ды на энтой ниточке... такой, прости меня, господи, узелок наверчен...
— Ху-ху... Ху-ху... — завыла в часах кукушка.
Брлам-бам... Брлам-бам... — скатили с чугунной
горы третий час ночи колокола часов в гостиной.
И тут я услышал из-за периновых гор тоненький скулеж вокзальной девицы.
— Ты чего? — спросил я, не опасаясь потревожить «шабанов».
— Уснуть не могу! Я моргаю, а кровать скрипит...
Утром, когда я брился, из зеркала вместо моего лица на меня смотрел пожилой противогаз. При мерно такие же лица были и у «шабанов», и у вокзальной девицы. Но завтрак нам был подан в саду, по всем правилам английского этикета. Тосты, яйца всмятку, овсянка, омлет, ветчина, сыр и какао... Тетушка — в красивом халате с ониксовой брошкой и в газовой косынке. Дядюшка — в белом пиджаке с белой бабочкой на черной бобочке. Стол украшали, сверкая каплями росы на лепестках, свежесрезанные розы.