Вскакивал бесштанный арестант, метался по горнице, как чижик по клетке, и наконец хватал дедовскую или отцовскую папаху и выносился за ворота. Папаху — в снег! Босыми ногами — в папаху! Коченеют на ветру руки без варежек, но посиневшим вопросительным знаком, стуча зубами, застывает на сугробе, впиваясь глазами в похоронную процессию. Потрясая своим видом всех, кто деловито провожает усопшего в последний путь и старательно отводит глаза от голозадого созерцателя, который зримо превращается в сосульку, но не уходит, пока последний из толпы не швырнет в него снегом. А у следующего куреня уже стоит очередной вопросительный знак... Всюду жизнь! И казачьему роду нет переводу!
Люся опыт предков воскресила в Ленинграде! В очередной мой приход к ним я увидел замечательную картину. Посреди комнаты у большого, изготовленного умелым дедом, пюпитра перепиливал скрипку Ромка. Он был в валенках, поскольку на первом этаже — полы ледяные, но без штанов и без трусов, чтобы не ушел на улицу!
Пыры-пыры — пилил он, извлекая звуки, напоминающие скрежет и вой трамвая на повороте, и обливаясь горючими слезами.
— Крестнай! — приветствовал он меня, слизывая с губ слезы, шмыгая носом, по не прекращая пилить. — А когда я большой-то вырасту, ты хоть меня на гитаре-то играть выучишь?
Пыры-пыры... Шел период, знакомый каждому музыканту, который именуется «инструмент с ременным приводом».
Но старый казачий способ, подкрепленный Лю-синой энергией, принес неожиданные плоды. В восемнадцать лет Ромка закончил музыкальное училище. Правда, играл он теперь не на скрипке, а на альте. На импортных витаминах и Люсиных пирожках вымахал он под два метра ростом. Прямо с выпускного экзамена решено было отправить его на конкурс молодых альтистов не то в Германию, не то в Венгрию. Но вот тут принесли из военкомата повестку, и Роман Николаевич пошел исполнять почетный долг и обязанность. Ему и в голову не пришло, что можно как-то этого избегнуть.
В пятницу пришла почтальонка с повесткой, в субботу мы с Ромкой сходили в баню. В вокресенье —-к исповеди. Причастился казак и благословился на службу. Вечерком чаю с тортиком и пирожками попили. Женщины маленько поскулили. А в понедельник сел мой крестничек в автобус, и привет... Стали мы молиться да писем ждать!
И тут прибежал Ромкин профессор Лев Моисеевич, с фамилией такой затейливой, что ее хватило бы на трех евреев: не то Кацманбаум, не то Трахтенмангерц... Так я ее и не смог запомнить.
— Где Гома, что свучивось?
— В армию пошел! — прошелестела испуганная Люся.
— В какую такую агмию!
— Как в какую? В эту. В красную, в какую же еще?— совсем перепугалась внучка хуторского атамана.
— Я ему могду набью! — закричал профессор. — Я ему покажу агмию! Ну, все готов девать, все! Только бы на конкугс не ехать! Погазительно. Чтоб у меня был такой ученик два газа — пегвый и посведний! Пегвый и посведний! В общем, у меня инфагт! Как говогят могяки — повундва! Вы знаете, что это такое? Это — повундва, и все! Сейчас вы повувствуете, что такое повундва!
Что это такое, скоро почувствовали все! Толстенький, кругленький Лев Моисеевич очень скоро разговаривал в приказном порядке с самыми главными военными начальниками! Возникало ощущение начавшейся войны! Ромку искали по всей стране. Но не могли найти, потому что он из военкомата выбыл, а в часть на Дальнем Востоке не прибыл. Его еще где-то везли.
Профессор переехал к Ромке, поставил в кухне раскладушку, но, казалось, трое суток совсем не спал. Люся его кормила кашей и поила кофе, а он орал по телефону, совершенно утратив ощущение времени и пространства.
Наконец на четвертые сутки под конвоем привели Ромку, сильно смахивающего на зека — наголо остриженного, в ватнике, кирзачах, залатанных штанах, с тощим сидором за плечом.