Он привычно разрезал его пополам. Побежали, легли за плугом прямые с черной гривой борозды. На краю загонки круто развернул трактор, на миг приподнятые над бурой стерней блеснули огненно, будто в горне раскаленные, лемеха и упали резко, вонзились ножами, таранно двинулись вперед, кроша чернозем на изворот.
Оранжевый огромноколесный гигант К-700, послушный ему, без натуги таскал за собой восьмилемешное орало, чернота пахотного поля расширялась, росла, жирные пласты земли глянцевито краснели под зоревым огнедышащим небом. Лицо, руки, стекло кабины заливал алый свет. Николай прикованно смотрел вперед, на линию стыковки пашни и желто-бурого полотна жнивья, машинально подруливал, оглядываясь на плуг.
«Один лоскуток остался. Еще пару кругов и — отпрягать», — уговаривал себя допахать начатую делянку и, отталкивая неотвязно липнувшую дрему, жестко проводил ладонью по лицу, словно смахивал усталость.
Когда заря погасла и небо прожгли звезды, он включил фары и допахал-таки поле.
Остановился, на мгновение закрыл глаза, откинулся на спинку сиденья.
Трактор мелко вздрагивал всем телом, устало пофыркивал, как наработавшийся мерин.
Николай выключил двигатель. И стало так оглушительно тихо, что некоторое время он сидел и ничего не слышал, в ушах тоненько позванивало: после рева трактора привыкал к тишине и звукам ночного поля.
Он вылез из кабины и, разминая затекшие ноги, прошелся вдоль борозды. Тминный хмельной дух свежей пашни хлынул в грудь, и у него тихонько, точно от кружки пива, закружилась голова. Пашня черным разливом уходила к горизонту и там терялась в мглисто-фосфорическом свете луны. Он смотрел на пашню и ему даже не верилось, что это он один столько наворочал. Взглянул на свои руки, на пыльные сапоги и улыбнулся, дивясь незнамо чему.
Зашагал к вагончику, проваливаясь в пух борозды.
В четыре часа утра он, как и задумал, открыл глаза. Короткий, но глубокий сон восстановил силы. На востоке исподволь алел, накаливался краешек неба. Над пашней стоял легкий розоватый туман, все вокруг: мелкие подсолнушки на обочине, сизые метелки полыни, осинник, пашня, туман, облака — застыло в сонном безветрии, в той зоревой напряженной неподвижности, когда кажется — крикни громко, и проснется вся земля, зашелестят листья на деревьях, затрезвонят жаворонки…
Разбудил землю мощный бас его трактора.
В девятом часу утра подъехал учетчик, Иван Федорович Сорокин, роготулькой своей обшагал, обмерил поле и, поздоровавшись с трактористом, сказал:
— Добираться до тебя, Михалыч, как до Микулы Селяниновича. Издали глядеть — вот он, а едешь, едешь… Скажи, возле осинника и здесь вчера ты пахал или с кем?
— Вдвоем.
— Ну, тогда ясно все. А то я обмерял: пятьдесят га! Слыхано ли?! Ну, а коль вдвоем — это можно. Как его… твоего напарника-новичка величать? Давай запишу.
— Вот он, родной, — ласково сказал тракторист и дружески похлопал по железному корпусу машины.
Учетчик, чтобы убить сомнения, тщательно обмерил пашню еще раз и помчался в правление колхоза с веселой новостью.
На другой день, после обеда, к полю, на котором он, молодой коммунист Николай Лукерин, вспахал свои пятьдесят гектаров зяби, приехал секретарь обкома. Вместе с председателем колхоза Михаилом Ивановичем Трубиным прошлись бороздой, на огляд и на ощупь проверяя качество пахоты. Оно было отличное. Пригласили Лукерина.
— Наверное, сутки не спал?
— Нет. По старинке теперь не работаем… И спал я, и ел, — добродушно улыбаясь, ответил Лукерин и, кивнув на трактор, добавил: — Разве с таким сладишь — не спавши, не евши?
Он стоял в фуражке и накинутом на крупные плечи легком пиджачке, кратко и просто отвечал на вопросы и незаметно для всех краешком глаза поглядывал на часы. Секретарь обкома партии заметил его озабоченный взгляд и сказал:
— Не будем задерживать Николая Михайловича. Ему каждая минута дорога.
Лукерин торопливо и неловко пожал протянутые ему руки и, засыпаемый добрыми напутствиями, заспешил к трактору. Следом в кабину взобрался секретарь обкома.
— Разрешите? — попросился он.
— Пожалуйста. Места тут много… — ответил Лукерин, включая передачу.
Трактор ходко двинулся по стерне, потащилось за плугом облачко пыли, стеклянно блеснули на солнце пласты чернозема.
Лукерин смотрел вперед, в его загорелом и молодом лице, в серо-голубых глазах не было усталости и утомления напряженности — была привычная работа. И выполнял он ее как бы играючи, с веселым мастерством. И, то ли в знак благодарности, что секретарь обкома деликатно сократил затянувшееся интервью у борозды, то ли оттого, что беседа шла за работой, так сказать, по ходу дела, Лукерин был словоохотлив, откровенен.