— Ну вот. З-зашел п-п-порадовать, а тут… — только и сказал, вздохнув.
— Ты отдал свое, сынок, отвоевал. Я с гражданской с двумя ранениями вернулся. Андрей под Москвой костьми лег. Шабаш! Мы, Дедушевы, отдали войне оброк. Пущай другие так-то… — перестав всхлипывать, вдруг горько-ожесточенно закричал Кузьма Данилович.
— Я дом-мой пойду. Фросю х-хоть п-порадую, — сказал Устин и встал.
— Ты сдурел?! — Кузьма Данилович рванул его за штанину. — Аль опять оглох, не слышишь меня?.. «Фросю порадовать!» Ты ей живой нужон! А потому прикуси язык. Ради Христа, Устин, прошу тебя. Только дурак сам на себя доносит.
— Так неужель не сказать ж-жене?!
— Скажи курице — она всей улице. Ноне узнает семья, завтра вся деревня… А ты погоди с месячишко… Заика ведь! Кому ты на фронте такой пригоден?!
— З-зря ты, батя, т-трухаешь. Н-ничего со м-мной не будет.
Кузьма Данилович вскочил с чурбака, встал перед Устином, положил ему на плечи руки, как бы усмиряя и удерживая его:
— Ты сейчас колхозу нужнее. Вся кузня тобой держится. Ты тут воюй кувалдами… И пока подержи язык на привязи.
— Ф-Фросе… одно с-словцо х-хочу, — запротестовал Устин.
— На хотенье есть терпенье! — жестко, с давней прежней отцовской строгостью оборвал сына Кузьма Данилович. — Главное — погодить малость, обсудить… Ты же не какой-то дезертир, бегляк, ушкуйник. Не из тех, кои в лесах шаныжничают да по чердакам и погребам прячутся. Ты у людей на виду, красна твоя работа. Васенин не нарадуется, слышь, на тебя. Вот и живи. И не гляди на меня так. Добра желаю! Да!
Слова отца выстуживали из души Устина горячую радость, он сопротивлялся этой нежданной злой перемене, не поспевал осмысливать, а лишь возмущенно-растерянно чувствовал вероломный какой-то оборот дела: торопился в родительский дом, чтобы отца осчастливить, но лишь огорчил, озаботил; хотел семью порадовать, но, оказывается, делать этого никак нельзя — опасно. Да что это за радость-счастье, коль его запретно даже с самыми близкими людьми поделить?!
— Е-ерунду ты г-городишь, батя. Я там не из пужливых был, в-воевал п-по совести, две м-медали имею… А теперь мне в-вроде бы от р-родных детей т-таиться, в м-молчанку с людьми играть, д-да? Такую-то к-кабалу на с-себя в-взвалить! Ну нет!.. Этого я к-как р-раз и не с-смогу, — полуотвернувшись от отца, с досадой, сбивчиво и трудно говорил Устин.
Он уже жалел, что по пути из кузницы завернул в родительский дом. Минуй он этот разговор с отцом, все дальнейшее обошлось бы, пожалуй, легко, просто, радостно. Теперь же радость была скомкана, смята на корню, душу обволакивала тягостная сумятица, и Устин с укором взглянул на сникшего от его последних слов отца. Стало ему вдруг жаль старика.
— Чего загодя г-гориться? — помягче сказал он. — З-зачем бы м-меня на фронт? Я к-комиссованный.
Эти слова несли Кузьме Даниловичу некоторое утешение, сулили надежду: не такой уж Устин твердолобый неслух, чтобы отцовский совет лягнуть.
— Мне — что? Мне жить с локоть. Я за тебя, сынок, радею. А ты послухал бы меня, не то навсегда опоздаем, — моля и грозя, заговорил он и с тоскливым отчаянием посмотрел Устину в глаза. — Он, недуг твой, мог не сей день, а в другой раз, скажем, отступить. Для тебя и меня глухонемость твоя проклятая, слава богу, ноне кончилась, а для людей пусть когда-нибудь попозже… Кому про то знать, окромя нас с тобой? Побереги себя, Устинушка. Ради меня и деток своих. И Фрося, сам знаешь, третьим дохаживает. Ты уж дождись ребеночка, погляди…
Устин угрюмо, в вялом отупении стоял перед отцом, норовя собраться с мыслями и решить что-то, а для этого, как ему казалось, надо было остаться одному, поскорее уйти от отца. Словно разгадав намерение сына, Кузьма Данилович жалостливо-ласково заулыбался и потянул его за рукав:
— Пошли, Устин. Сейчас мы щец горяченьких…
Перед тем как войти в сени, Кузьма Данилович приложил крючковатый палец к своим губам и болезненно-просяще, но с каким-то жестким предостерегающим огоньком в глазах вскрикнул шепотом:
— Не губи себя, сынок.
5
Отобедали молча. Устин без аппетита почерпал из чашки теплых щей и встал из-за стола с прежним мрачным желанием идти куда-то и остаться наедине с собой. В груди было такое ощущение, будто его втискивают в помещение высотою ниже его роста, где распрямиться нельзя, просто смертельно опасно. И особенно тяжко было сознавать, что это слезно-ласковое насилие и принуждение шли от родного отца, желавшего ему, сыну, добра и благополучия. Зломудрая и хитрая, как капкан, эта доброта. Непригодна, неприемлема она для него, хотя и проглядывает в ней отдаленный зыбкий резон…