— Это так. Язык… он человеку первый супостат: меньше говоришь — меньше грешишь.
— Вот-вот. Кого язык до беды не доводил?
Летели отовсюду сочувствия и утешения.
— Слышь, Устин, что люди говорят? Вот и не тужи. Будем жить и работать. Не языком, а руками люди работают. Скоро сказано, да кабы сделано. А руки мы твои знаем… Отдыхай. Как оклемаешься, заходь в правление, — больше для Фроси и толпы, нежели для Устина, говорил Васенин, ободряюще глядя солдату в глаза.
Он тут же ушел, а бабы продолжали разъяснять на пальцах Устину, что бывший колхозный бригадир Степан Васенин теперь в председателях… Прежде чем разойтись по домам, они еще по разочку громко, наперебой подбодрили Фросю — кто по искреннему сочувствию, кто с целью попасть в гости, на вечернее застолье, Фрося слушала всех, вытирала слезы и все крепче верила в свое бабье счастье. Да, ей взаправду повезло, и теперь не кручиниться надо, а судьбу благодарить: муж хоть и поранен, покалечен, но ранение-то таково, что и здоровье, видать, не шибко разорило и навсегда теперь отгородило его от войны. Ей говорили, и она радостно соглашалась, что с глухонемым мужем жить ей будет легко: они покладисты, смирны, ни вздора, ни матюка никогда от них не услышишь… Вон, на третьей ферме, увещевали ее, возвратился к одной солдатке муж-фронтовик. Поджарен в танке, без обеих ног, а нутром весь здоров, целодневно водку хлещет, плачет, матерится, белый свет клянет, с дракой лезет, а ей, сердешной, надо жить с ним, приноравливаться, жалеть его, калеку беспроглядного. Вот наказание, вот беда-то навек!.. А Устин — что? На своих ногах он, при своих руках.
Вечером в тесной избенке Дедушевых скрипели половицы, дребезжала посуда на столе. Бабы кричали частушки, топали, бросаясь в пляску, как в спасительный припадок. Устин немного выпил водки, посмелел, рассказывал руками и благодарил глазами всякого, кто понимал его. Васек и Павлик, детишки его, сидели рядом, поглядывали на отца с веселым любопытством и опаской, не зная, как с ним обращаться. В переднем углу, слева от Устина, сидел хилый, но строгого вида старик. Он мелкими глотками, страдательно, как лекарство, отхлебывал из рюмки единожды налитую ему в начале застолья водку и задумчиво-горестно почесывал свою редкую бородку. Он хмуро взглядывал на Устина и раза два по просьбе гостей привставал для тоста, но ничего толком высказать не мог, лишь длинно жаловался:
— У нас, Дедушевых, спокон века так. Все камушки нам на голову. Такая наша планида. Вот и сынок… Ушел здравым, а возвернулся безгласным. Рядышком сидим, да немая беседушка. И куды деться? Беда… И не по лесу она ходит, а по людям. У каждого она тут, на закорках, сидит…
Не слыша заунывной речи отца, Устин с энергичной улыбкой кивал ему, как бы поддакивал, и старик от этого пуще скорбел и горбился. С тихой досадой глядел из-под обвислых рыжеватых бровей на гомонящих в застолье баб, словно окоротить их хотел, урезонить. Бабы же громким, вперемешку со слезами, весельем утешали и словно бы негласно попрекали старика: «С жиру нахохлился, Данилыч. Тебе ли горевать? Вон сынок каким краснощеким с фронта явился! А ну-кось, пойди по дворам: кому еще так повезло?»
К старику подсела, обмахиваясь платком, молодая вдова Нюра Корюшина.
— Хватит рохлиться, Данилыч! Давай споем. За себя и за Устина. Ох, и любил он спевать.
— Не поется мне, чтой-то, Нюра, и не пьется, — отмахнулся старик.
— А я пою с чего? Да чтоб не плакать. А кончу петь, так и завою! — резко-весело выкрикнула Нюра и запела что-то без слов. И вправду, как завыла.
Попели, поплясали, поплакали и, притихшие, разошлись по домам.
Утром Устин проснулся, когда в избе уже никого на было: Фрося чуть свет ушла в коровник, детишки — в школу. Он накинул шинель, вышел на крыльцо, щурясь на солнце, и стал не спеша, узнавая и радуясь, разглядывать деревенскую улицу. Вдали возле колодца шумно переговаривались, судя по жестикуляции, две бабы. На плетень вскочил петух, хлопнул крыльями и закукарекал. Устин не услышал его и резко отвернулся, чтобы не видеть беззвучно поющего петуха… Тихая радость в сердце погасла. Вдруг испугался: выйдет сейчас из-за угла добрый человек, спросит его, безгласного, о чем-либо, и, объясняясь, отвечая, станет он таким же с виду смешным и жалким, как этот петух.
Устин попятился с крыльца, вышел в небольшой, огороженный плетнем дворик и с каким-то тоскливо-ищущим взглядом промерил его бесцельными шагами. Словно не доверяя глазам, стал неторопливо, изучающе ощупывать рукой то валявшуюся колоду, то старую пустую бочку, то висевший на стене сарая кое-какой плотницкий инструмент и огородный инвентарь…