Выбрать главу

Кузьму Даниловича свалил очередной приступ. Лежал он в светлом углу горницы на высокой чистой кровати. Приход фельдшерицы, должно быть, прогнал его с привычных полатей на эту никем не занимаемую, точно в музее стоящую кровать. Запахи лекарств, оставленные фельдшерицей, обострили в Устине чувство скорби и жалости к отцу. Он подошел к кровати и сел на табурет. Из кухни доносился шум маленького жернова, на котором Варвара молола пшеницу.

— Закрой дверь, Устин. Шумит-то, окаянная! Вот приспичило ей тарахтеть! — визгливо-раздраженно, слабым голосом закричал старик. Варвара вперед Устина подошла к двери и, прежде чем закрыть ее, вскинулась сердито:

— Ну чего ты, Кузя, лаешься? Чего не хватает?

— Ты не нукай. Не запрягла, а нукаешь, — устало огрызнулся Кузьма Данилович и обратил к Устину измученное бескровное лицо за помощью и сочувствием. Болеть старик не хотел, не любил, не умел и теперь видел себя перед всеми виноватым и всех виноватыми перед собой. — Так оно, сынок. Жизнь не в жизнь, а пришибить некому, — сумрачно помолчав, начал он жаловаться и жалеть себя. — Что болит, говоришь? Да все то же… жаба грудная, слышь. От нее и помру скоро, пожалуй. Еще разок эдак надавит… Я тут надысь вымок под дождем, застудился. Склады и коровники по ночам стеречь каково?

Дальше Кузьма Данилович стал спрашивать о детишках, о работе, о всем том, что и без ответов было ему ясно.

— Что молчишь? Иль понову онемел?.. Ты уж не стращай. Тут жаба душит, и то говорю. — Кузьма Данилович сощурил мутноватые глаза, что-то выискивая на строгом лице сына.

— У меня, батя, с-своя жаба… г-гирей д-давит, — нервно зашептал Устин, стукнул себя в грудь кулаком: — Вот т-тут она у меня… к-кровь сосет. Каждый м-момент жизни о ней д-думаю.

Кузьма Данилович хмуро посмотрел на сына, в лице его что-то переменилось, болезненную расслабленность сместила тягостная тревога.

— А ты не думай, — с холодной заботливостью сказал он. — Забудь, отрежь. Вон Агапов Михаил без ноги пришел. Погоревал, покуролесил, да и свыкся. Горюй, не горюй, а новая нога не вырастет.

— Т-так ему без ноги л-легче, ч-чем мне с н-ногами. П-попробовал бы при з-здоровых с-ступнях х-хромать! Это т-тяжельше — себя и л-людей м-морочить.

— Мишка теперь навек калека, а ты… тебе… Ишь ты, в тягость ему месячишко погодить, обождать!.. Радио-то слухаешь? Хорошо да ладно дела на фронтах пошли. Повсюду немца гонют. Уж за границу наши войска зашли. К зиме, можа, и войне конец. И чегой-то ты, как голый в баню, туда норовишь, где и без тебя управляются?

— Я п-по-людски хочу. Как все… п-по совести ч-чтобы…

— А неужель ты без совести?.. Вон Фрося тут намедни плакала из-за тебя. Изломал, грит, совсем угробил себя работой. Иль награду, грит, ему особую какую посулили, аль подряд взял сильно денежный? И не помнит, и не знает ничего, окромя кузницы своей закоптелой! В нем, мол, и прежде была чересчурная охота к работе, но так ухайдакивать себя на казенном дворе только рехнутый может. А он, кажись, в своем уме.

— Да вот, д-думал в р-работе с-спастись… д-да не в-выходит… Это другому к-кому такое по н-нутру, а не мне… Сам ты, б-батя, з-завсегда говорил: в неправде мы, Д-дедушевы, сроду не жили…

— Наладил: правда, кривда, совесть! Да ты на руки свои погляди! — Кузьма Данилович приподнялся на локтях, бородатая голова его слабо затряслась над подушкой. Взглянув на дверь, за которой громыхала ручная мельница, он приглушенно вскрикнул:

— Погляди! Вот она, твоя совесть, вся тута, на ладонях. И пусть кто другой совестится, а твоей совести на пятерых хватит. Да!

Кузьма Данилович откинулся на подушку, чуть погодя устало продолжил:

— Натура у тебя, погляжу, как у моего двоюродного братца. Помнишь Гриньку?.. Дюже переживательный был. Оттого и погорел. А чем виноват, кому не угодил Гриня? Только и делов, что поваренком у беляков сглупа, от голодухи, три недели парнишкой-несмышленышем прослужил. Еще фотокарточка у него в сундуке валялась, на ней он рядом с казаками случайно заснят. Слух об этом был после гражданской, да все уж улеглось. Но Гринька захотел все по правде и совести разъяснить, оскорбление с себя снять. Какой-де он беляк и подкулачник? Да сквозной бедняк он из крестьян, и жил-то так богато, что в одном кармане завсегда пусто, а в другом ничего нет… Однако угодил под горячую руку. Вот и загремел… Сам объяснился-повинился, сам на себя и петлю надел. Оно так: стань овцою — волки сразу найдутся.