В голосе Кузьмы Даниловича заворчала старая обида. Он поморщился от каких-то тяжелых воспоминаний и досадливо-озабоченно глянул на Устина.
— Да, только дурак сам на себя наговаривает, — жестко сказал он, но тут же его лицо расслабилось, в мертвецки запавших глазах блеснули слезы. Старчески подрагивающим голосом он продолжил: — И прошу тебя, сынок, послухай ты меня. Ради Христа, дай помереть спокойно, не рви душу, а посля как хочешь… Но сейчас выкинь из головы дурь, не колупай ты свою совесть, не горячи себя. В душу-то к тебе пока никто не лезет, не заглядывает с проверкой. Мы с тобой только и знаем… Ты да я. Вот и живи, благодари бога и не устраивай своей душе смотрины. Кому это надо?.. Давай перевози семейку сюда, занимай всю горницу и живите. А мне печки да полатей хватит вдосыта… Заходи завтра, документ составим, отпишу я тебе весь дом, и береги его, он детям и внукам твоим еще послужит.
— Спасибо, батя. Здоровья тебе… — благодарно сказал Устин. — Только… Мне все ж лучше с-сказать… Хотя бы Панкрату, поймет он…
— Не смей! — прошипел Кузьма Данилович, и глаза его вновь сделались сухими, жесткими. — Не пытай судьбу, сынок. Послухай меня, не то все прахом пойдет. Хоть до комиссии погоди. Пусть врачи решат. Врачи! Понял? А сам не лезь.
— В к-капкан сунул себя. А кого боюсь?.. Зазря с-страху нагнали! — Устин встал и в заплатанных вязаных носках прошелся по дерюжному коврику, будто изготовляясь к какому-то действию.
— Ну-ну, давай… Погуби себя и меня добей, сынок, — с подстрекающим укором заговорил Кузьма Данилович. — Да я сам погнал бы тебя со двора, коль уличил бы в дезертирстве или безделье. Я первый показал бы тебе порог.
— Р-работа тут не в-выручит…
— Герой ты у нас, Устин… Не довоевал, значит? Опять туда рвешься. Ну-ну, — закрыв глаза, обессиленным голосом сказал Кузьма Данилович. — Думаешь, тебя, такого заику, опять орудием командовать поставят? Нет, милок. В хозвзвод тебя, понял? Картошку чистить, обувку, одежу солдатскую чинить. Вот и рассуди, где ты полезнее — тут или там.
— Не мне п-про то с-судить, батя. И не т-тебе…
Шум за дверью стих, и Устин, застигнутый тишиной, замер с открытым ртом. И так нехороша, постыдна была ему эта его поза, такое тоскливое отвращение к себе шло от боязни собственного голоса, что он в сердцах махнул рукой и пошел к двери.
На дворе было хорошо, тихо. Беззвездное небо недвижно висело над головой, будто вслушивалось в звуки засыпающей деревни. Устин стоял на крыльце и, ногами и всем телом ощущая добротность отцовского крова, мысленно оглядывал, ощупывал бревенчатые стены, дубовую матицу, широкие подоконники, сосновые стропила — новое, крепкое тело молодого дома с завтрашнего дня будет законно принадлежать ему, Устину. Но радости не было, вместо нее — вялая, холодная пустота. Ночь казалась не к месту хорошей, благополучной, не вязалась с настроем души.
Он пошел домой, зная, что там его ждут ужинать, Фрося прислушивается к каждому шагу у ворот. А он войдет и в ответ на веселые голоса и улыбки начнет косоротиться, рожицы строить, вертеть пальцами, чмокать губами — «говорить» с родными, видеть, как они тужатся, приноравливаются, желая на пальцах обсказать ему все свои новости и заботы. А заговори, скажи он ответное словцо, объяви голос, — как сказку бы небось приняли, как радостное диво.
«Эх, батя. Жаль мне тебя. Однако выздоравливай скорее, и плюну-ка я на весь наш горемычный цирк», — подумал Устин, слыша, как в другом конце деревни из чьей-то избы вырвалась на волю поздняя гулянка: частушки, женский смех и плач…
«Вот завтра еще повезут… Едва поспевают хлопцы для войны подрастать… — Устин вспомнил лица хорошо знакомых ему парней, которым утром в сельсовете вручили повестки. — Взвоют завтра бабы. Вот уж чего не слышать бы — жуткого воя матерей».
Как опытный фронтовик, он знал роковую, но все же объяснимую привычку войны быть падкой на самых молодых ее участников, горячих и неосмотрительных, отважных, но беспечных. Он нагляделся, знает: иному молодцу лучше вздремнуть лишний часок, чем глубже окопаться, легче под пулями форсисто пробежать, нежели терпеливо проползти. Даже при всей слепой жестокости войны старый солдат в сравнении с молодым умеет дольше сохранным оставаться.
«Ничего. Авось повезет. Вернутся. — Устин, сопереживая матерям, старался заодно успокоить и себя, погасить в душе отдаленные вспышки вины перед уходящими на фронт безусыми односельчанами. — А как же? Каждому свой черед. Иначе кому же быть там? Если не мне, значит, им…»