Выбрать главу

Короткое царствование Федора Алексеевича стало настоящим прорывом в перемене «вкусов и привычек» знати. Еще С.М. Соловьев придавал этому времени чрезвычайное значение, считая, что именно тогда Россия, в лице своего правительства, как бы решительно повернулась лицом от Востока к Западу. Однако вряд ли такой шаг можно приписать на долю слабого царя Федора, большую часть своего правления не выходившего из покоев ввиду бесконечных недомоганий. Его личные пристрастия были, конечно, на стороне новых нравов. Все его окружение представляло собой талантливых людей нового склада, причем и сам молодой царь не был заурядной личностью. Даже Аввакум отзывался о Федоре, что он «летами молод, да разумом стар». Но все-таки не он был инициатором этого революционного перелома, который начался много раньше и в лице Федора Алексеевича и его друзей встретил только доброжелательных помощников для своего развития.

При Федоре усиливается и углубляется полонизация русской культуры. Вся жизнь этого царевича была причудливо связана с Польшей. Он воспитывался под руководством Симеона Полоцкого, мировоззрение и вкусы которого были сформированы польским католицизмом. Некоторое время рассматривалась возможность женитьбы Федора на вдовой польской королеве и занятие им польского престола. Этот проект был особенно близок сердцу новой царицы, Натальи Кирилловны, которая, удалением старшего наследника из России, надеялась освободить дорогу к русскому престолу для своего недавно родившегося сына, Петра.

Брак с королевой не состоялся, но женился Федор все-таки на полячке. В июле 1680 года состоялась свадьба царя с Агафьей Грушецкой, дочерью обрусевшего польского шляхтича.

Молодая полячка была хозяйкой во дворце только один год, до своей смерти в 1681-м. Но ее эмансипирующее влияние на обычаи и моду при дворе оказалось еще ощутимее, чем известной свободой своих нравов предшественницы, вдовой царицы Натальи Нарышкиной, вынужденно удалившейся тогда в Преображенское.

Грушецкая решительно взялась за преобразование двора болезненного супруга по своему вкусу. По сообщению современника, ее соотечественника, царица настояла на том, чтобы отныне разрешено было «брить бороды, носить сабли сбоку и одеваться в польские кунтуши»{69}.

Сама царица Агафья предпочитала древнерусским одеяниям платья по европейской и польской моде. Ее примеру очень скоро последовали женщины из царской семьи и придворные боярыни. По свидетельству того же поляка, царевна Екатерина Алексеевна «носит платье и шапку в польском вкусе, забросила московские кафтаны, перестала заплетать волосы в одну косу. Царевна Мария… одевается по-польски».

Но снова следует помнить, что распространение подобных новшеств нельзя приписать одной царице. Еще в 1676 году, в самый разгар действия «антииноземного» указа, явившегося как результат охранительных усилий патриарха Иоакима и бояр-консерваторов, переписные книги фиксируют существование в Москве, в Мещанской слободе, множества мастеров, специализирующихся на изготовлении одежды по иноземным образцам. Удовлетворяя растущему спросу, эти мастера делали околыши шапочные «на немецкую руку», «немецкое платье», «шапки… сапоги и башмаки немецкие», чулки «польские»{70}.

В октябре 1681 года выходит царский указ, который многими историками рассматривался и рассматривается до сих пор, как настоящая реформа в придворной одежде. Как бы то ни было, но последствия указа, которым отменялись такие древние формы придворной одежды, как опашни, ферязи и охабни, были очень значительны. Сама реформа проводилась неожиданно жесткими, прямо петровскими методами. В кремлевских воротах стояла стража, насильно раздевавшая тех, кто приходил в старинных костюмах. «И со многих людей в Кремле городе по воротам, и с дворян, и с подьячих охабни и однорядки здирали и клали в караульню до указу».

Наступление на традиционное русское платье скоро распространилось и за пределами дворца. Иноземец Шлейсингер, приехавший в Москву через четыре года после указа о перемене придворного платья, так передавал свои впечатления от повседневной одежды москвичей: «Некоторые еще ходят по старому русскому обычаю… некоторые — почти так же, как и поляки…»

Любопытно выглядит художественное убранство внутренних покоев царского дворца. В личных комнатах Федора на стенах соседствуют «…Образ Воскресения Христова на большом полотне, Распятие Господне, и на полотне ж персона царя Алексея Михайловича… да персона французского короля, да короля польского…»{71}. С одной стороны, здесь представлено смешение двух культурных традиций, соседство старого и нового, еще не решивших друг с другом окончательно спора о первенстве. Но многие приметы говорят за то, что это только временная заминка, и не оставляют никакого сомнения в исходе.

Прежние вековые традиции, национальные обычаи оказались в царствование Федора в таком приниженном положении по сравнению с поднимавшей голову новизной, что это стало пугать даже людей, в принципе сочувствовавших движению к переменам. Друг и ученик С. Полоцкого, сторонник внедрения в России светского образования по западному образцу Сильвестр Медведев, так отзывается о годах царствования Федора Алексеевича: «Презирая искусных мудрых и в старости сущих людей, всякие новые дела в государстве… покусишася вводити, иноземским обычаям подражающе».

В 1682 году было отменено местничество, представлявшее собой древнюю систему служебных отношений между придворными, при которой назначение человека на ту или иную должность не могло произойти даже по личному желанию царя, а исключительно в соответствии со служебным положением предка назначаемого. В самом упрощенном виде местничество можно описать таким образом: например, если назначались воеводами в один полк два человека, князь Воротынский и князь Ромодановский, то нельзя было сделать Ромодановского главным воеводой над Воротынским, если отец Ромодановского был в свое время в подчинении у отца Воротынского, что подтверждалось записями в служебных книгах.

Но существовало множество дополнительных обстоятельств, часто весьма запутывавших эти служебные счеты, поскольку местничество было основано на древней родовой иерархии, при которой все члены семьи находились в строго определенных отношениях друг с другом. Братья, дяди, племянники, двоюродные братья были не просто родственниками, равными людьми, но «считались» старшинством. Древний лествичный счет утверждал такую иерархию, по которой после отца старшим в семье становился следующий по старшинству брат, и так далее, до четвертого брата. Затем вступало в силу правило: «старшего брата сын четвертому дяде в версту» — иными словами, равен ему. Когда исчерпывался круг поколения отца и его братьев, старшинство в роде переходило к старшему сыну старшего брата, затем к старшему сыну второго брата отца…

На этой старинной родовой «лествице» было основано местничество. Со временем система счетов запутывалась. Дворцовым дьякам приходилось раскрывать разрядные записи, в которых отмечалась служба предков за последние иногда сто и более лет, и смотреть, какой же род был все-таки «больше» в служебном отношении. Но московские знатные семьи были многочисленны, дробились на множество боковых ветвей, и дьякам нужно было учитывать в своем приговоре все это многообразие служб.

Но все же местничество, несмотря на сложность практического применения, имело важное символическое значение — прямой осязаемой связи с предками, высоко поднимало значение семьи и рода в жизни человека. Отмена местничества, упростив назначение на должности, убила еще одну древнюю традицию. Вряд ли случайным оказалось хронологическое совпадение уничтожения местничества и уже упоминавшегося сокращения поминальных записей, когда в поминаниях конца XVII века остались имена только ближайших родственников, а все поколения более дальних предков были исключены и из церковных поминаний, а скоро и из семейной памяти.

С отменой местничества были демонстративно сожжены старые разрядные книги, хранившие в себе перечни старинных боярских служб. Вместо них молодой царь распорядился составить первую Родословную книгу, в которую следовало включить сведения об истории происхождения знатных придворных родов. Данные должны были подавать сами дворяне. Книга заполнялась постепенно, но примечательно, что в ней все «благородные» русские фамилии показали своим предком — иноземца. Семейные «корни» оказывались разнообразными, и дальность их распространения за русские пределы была ограничена только фантазией тех, кто подавал записи в родословец. На самом деле, конечно, эти легенды не имели никакого исторического основания, и абсолютное большинство служилого дворянства происходило от национального корня. Но тенденция была очевидной: атмосфера при дворе делала предка-татарина или прадеда-чухонца предпочтительнее пращура русской крови.