– Да так… Краем уха. Давно это было.
– Верно. Давно. Тогда я сотником в Богорадовке был. Это сколько же весен минуло? Дай сосчитаю. Двадцать пять. Ровно двадцать пять. А его батька, пан Игнац, как раз в Ракитном. Тогда большой отряд рыцарей-волков Лугу перешел. С колдунами, должно быть. Но за это не ручаюсь. Сам не видел. Как так случилось, что город врасплох застали, ума не приложу. Зевнул, верно, пан Игнац. А может, и мороком каким вражьи чародеи разъезды заморочили. Битва была славная, о такой песни слагать можно. Остатки сотни, посеченные да окровавленные, в его доме защищались до последнего. Ну, понятно дело, и те из горожан, кто помочь реестровым не побоялся. Да только сила солому ломит: на каждого нашего по два рыцаря пришлось, не считая пешцов-кнехтов. Убили всех. Мы-то поспели с подмогой, да аж на другой день. И пан Игнац, и жена его, пани Людослава, там погибли. В куски их зейцльбержцы изрубили. Опознавали по одеже. Войцека малого – четырех лет тогда еще не сравнялось мальчонке – нянька спасла, Граджина. В погребе, за бочками с вином, схоронилась. Счастье, что из Зейцльберга находники были – пьянство у них не в чести. Налетели бы грозинчане, сыскали бы…
– Невеселую историю ты мне рассказал, пан Симон. – Либоруш расправил сапогом половик, прошел через комнату. Присел на лавку.
– Да уж, чего веселого? Эта Граджина и сейчас при нем. Дочку растит. А кроме них, и нет у Войцека никого. Ладно, чего там…
Скрипнула дверь. На пороге возникла широкоплечая фигура Меченого. Он успел надеть темно-синий жупан и поверх перепоясаться перевязью.
– Что, панове, пошли сотню смотреть? – почти весело произнес он, снимая со стены дедовскую саблю и цепляя ножны к перевязи.
Молодые порубежники вежливо пропустили вперед пана Симона, а после Войцек с полупоклоном указал на дверь пану Либорушу. И едва слышно, чтоб полковник не разобрал, заметил:
– Жалеть меня не вздумай, пан сотник. Не потерплю.
Пячкур вспыхнул алым маком и, ничего не ответив, стремительно выскочил на лестницу.
В четырнадцатый день второго весеннего месяца пашня во всех храмах города Выгова звенели колокола. И в Святого Анджига Страстоприимца девятиглавом соборе, и на Щучьей горке в храме Жегожа Змиеборца, славном чудотворной иконой Господа, мироточащей и предсказывающей засухи и половодья, и в деревянной церквушке на взвозе, старейшей церкви в Великих Прилужанах. Служили литургии в монастыре Святой Лукаси Непорочной, что в двух верстах от Южных ворот столицы расположен, где собрались скромные черницы, известные по всей округе тончайшими рукоделиями, и в монастыре Святого Петрониуша Исцелителя, где монахами дан обет безмолвия и служения всем больным и страждущим, невзирая на происхождение и народность.
Церковь и народ скорбели вместе, ибо в тот день объявлено было о кончине его величества Витенежа, короля Великих и Малых Прилужан, заступника Морян и владыки Грозинецкого княжества.
Сам Богумил Годзелка, митрополит Выговский, патриарх Великих и Малых Прилужан, вышел к столпившемуся перед храмом Анджига Страстоприимца люду. На глазах прелата стояли слезы, когда он благословлял выговчан трехзубой веточкой, старой, корявой и засохшей, помнившей, согласно преданиям и записям в церковных книгах, прикосновение пальцев Господа, снизошедшего в последний раз на грешную землю. Кто знает, от чего плакал суровый старец, способный одним усилием воли подчинить хоругвь взбунтовавшихся драгун? От жалости к старому соратнику и, чего там греха таить, другу или от страха за грядущее своей земли, служению которой он посвятил всю жизнь?
Посланники князей Руттердаха и Зейцльберга выразили искренние соболезнования от лица своих правителей, в знак траура они украсили круглые шляпы с узенькими полями не белыми, как обычно, а черными перьями цапли. Зареченский посланник плакал, не скрывая слез, и вымочил три платка. Одноглазый, покрытый шрамами, как старый бойцовый кобель, боярин Рыгораш из Угорья хранил суровое молчание, только стрелял из-под мохнатой брови в сторону прилужанского подскарбия пана Зджислава Куфара, будто ожидая подвоха. Грозинецкий князь Зьмитрок почтил выговский двор личным присутствием.
После похорон и торжественной панихиды по его величеству гонцы помчались по всем концам королевства. В Уховецк и Хоров, в Тернов и Таращу. По городам и застянкам местным предводителям шляхты вменялось в обязанности провести малый Сеймик и выбрать по одному представителю-электору на каждую сотню благородных шляхтичей, с тем чтобы прибыл тот в Выгов не позднее начала серпня для участия в Посольской Избе великого Сейма.
В народе, среди кметей и мещан, ремесленников и купцов, пошли разговоры о дурных знамениях, сопровождавших нынешнюю весну. В Хорове видели волка с человеческой головой, который не выл, как порядочному зверю положено, а пророчествовал неисчислимые беды, мор и глад. В Жулнах, стольном граде далекого Угорья, вился над крышами домов гигантский нетопырь – размах крыльев едва ли не две сажени, у всякого, кто его видел, кровь в жилах стыла. В Заречье водяницы и хукалки истоптали, бегаючи в хороводах, озимые посевы в трех десятках деревень, а косматые лесовики среди бела дня стали выходить на дорогу и вроде как желали что-то сказать проезжим людям, поделиться некой тайной, да только люди не расположены к беседам с дикой нечистью.
А в самом Выгове и окрестностях видели, говорят, Смерть-Мару. Бродила по улицам, слепо закатив глаза, высокая – не всякий мужик в глаза ровно взглянет, – худая, словно месяц голодом морили, баба в поневе, расшитой на старинный манер узором из крестов с загнутыми кончиками, с белыми, не седыми почему-то, а именно белыми, бесцветными волосами, сбитыми в колтун, и с красным платком в сухой мосластой руке.
Видели ее и в Уховецке, и в Заливанщине, и в далеких восточных Бехах.
Страна замерла в предчувствии страшных, неведомых прежде бед.
Глава вторая,
из которой читатель узнает о содержании писем, доставленных в Богорадовку конным гонцом, а также за какие грехи попадают в коронные тюрьмы в Малых Прилужанах и кому, пользуясь оказией, удается оттуда выбраться
Пан Либоруш вдохнул полной грудью прохладный, свежий и резкий, как отменно выигравшийся квас, весенний воздух. Первая гроза, ознаменовавшая начало кветня, пронеслась над Богорадовкой, словно табун диких коней.
Здесь, на севере Малых Прилужан, сотник почти не встречал этих мохногривых, свободолюбивых зверей, но когда он служил в порубежной крепостице в долине Стрыпы, на далеком юге, любил наблюдать за их стремительным, неудержимым бегом. Нет, что б ни говорили, а нет в скачке одомашненных, пускай красивых и благородных, умных и отлично выезженных коней той красоты и грации. Невзрачный, мышастый тарпан, летящий над выбеленным дождем, ветром и солнечным жаром степным ковылем, подобен птице. Темнокрылому, пестрогрудому соколу. Жаль, что тамошние кмети красоты животных не понимали или изо всех сил старались не замечать. Землепашцу от диких коней один убыток – то посев потравят, то копну сена, заготовленную на зиму, растеребят, то косяк кобыл уведут, покалечив едва не до смерти холеного домашнего жеребца. Случалось, и на телеги нападали. Прогоняли ошалевших с перепугу кметей, зубами рвали постромки, сбрасывали завертки с оглобель и угоняли кобылу в степь. За это сельчане платили им лютой ненавистью, изводили как только могли. Рыли ямы-ловушки, нанимали за большие деньги стрелков-охотников из кочевых племен, поджигали кое-где степь. Одного не могли не признать – если возвращалась в родную конюшню жеребая кобыла, угнанная некогда «дикарем», то жеребенок родится быстроногим, выносливым, хотя и злым. Землепашцу или чабану такой конь, понятное дело, без надобности, а вот порубежники охотно выкупали «помесков», как их называли на юге. И не жалели никогда.