— Ты что, калач купил?
Мальчик кивнул, облизнув рассеянно маковые тычинки с губ, — значит, начал Иван верно, а вот выстреливший не успел подумать: так и не отложил дружелюбие — основу своего угадывавшегося нрава.
— Что, всё облизываешься да стреляешь? — удивился больше Иван. — Давай калач-то есть!
Видно было, мальчику не улыбалось делиться невесть с кем, но он всё же слазил ещё раз за пазуху, достал, смазав сахарный сугроб, и разломил душное печево поровну.
Они подружились. Три года кряду, с утра, то один, то другой первым втискивался под отстранённой забориной на подворье к другу, и день-деньской чередом обращались в казаков-разбойников, в войну против татар, в Добрыню и Змея — малые дети стрельцов во дворянстве, Ванюша Безобразов с Юшкой Отрепьевым.
Устав припоминать игры в стеснившихся усадьбах, други шли прогуляться Москвою. Глазели на торжки, шутили с пьяными, тырили яблоко и ягоду по окраинным открытым, полудиким садам, сбрасывали с колоколенок больших нерасшибаемых котов, купались в тёплых речках и болотцах, основывали из песка и глины города по берегам, в полдни заводили сети под кусты, нависшие над заводями. В вырванном из-под воды, тиной облепленном бредне гнулись, отплясывали полосатые серебряные слитки.
Легко бились, соединясь с подобными себе, бойцовскими, ребятами, против нашествия с другого конца улицы — не до крови, только до победы и погони. Ходили в ближний лес и там, зверским рыком из-за малинника ужасая девчонок-грибниц, вмиг захватывали тяжкие, благоуханные их корзины, брошенные в жертву гневному хозяину лужайки. Затаив дыхание, следили над плечами сидящих рядком вдоль монастырской стены чернецов, как на мелованных дощечках понемногу воскресали лики великомученных, славнодержавных и странносущих...
И много, много иных дел, и повеселей, и поскучнее, затевало без роздыха их детство — удивительное время единения строжайшего бесправия и великой беззаветной воли человека на земле...
В конце ноября вместе шли в школу — разделить скорбь знания розг ягодицами. Но в школе друзьям казалось сперва больше весело, чем любопытно. Пока новой была эта игра: лоза, точно коршун, высматривающий на земле непутёвых цыплят, наводящий восторг жути, ежеминутно кружилась над ними. Кто-то спасётся, кого-то стервятник вскользь клюнет, а кого-то вынесет в когтях из ученической светлицы... Уроки пролетают в птичьих кликах, скоро и легко.
Жжение мокрых розг было не очень сурово, сравнительно с той длительно тлеющей болью, что слышалась им в обессилевшем голосе самого коршуна — преподавателя, когда он, в конце дня воротясь на гнездо, прокаркивал сверху итог:
— ...Опять только два дурака-байбака, Отрепьев и Безобразов... — далее шло с незначительными изменениями в зависимости от урочного часа:
— ...одни не знают, когда и как сотворён мир!
— ...пишут «Москва» и «Борис» с маленькой буквы!
— ...а «сом» — с большой!
— ...убирали школу и выплеснули из лохани всё новые розги с хорошей водой!
— ...обменяли Азбуку Отрепьева на подсошек от пищали и пирог с яйцом!
Но со второго года Отрепьев пошёл вдруг учиться всё лучше и лучше и, к сокровенной грусти Безобразова, вышел в первые ученики. Безобразов учился всё хуже и хуже — это Отрепьев, первым наскоро пробежав заданные хитрости, уже не давал другу спокойно зубрить. Впрочем, розог на товарищей, как прежде, выпадало поровну: Безобразов получал за беспонятие, Отрепьев — за подсказки.
Однажды они, дети небольших дворян, учредили «синвол» крепкого своего братства — за алтын Отрепьева приобрели костяную игрушку: с острыми, накрест, ушами два истовых зайца скрестили два стрелецких бердыша.
Символ хранился в туеске для шашек в доме Безобразова. Когда друзья поссорились, в пылу зла Безобразов выхватил заветных зайцев из коробки и навек зарыл их дружбу во дворе близ корня возмужавшей яблони. На другой день Безобразову сделалось жаль резной ценной игрушки. По кругу окопав две яблони, он достал-таки обиженных священных зайцев, оттёр от подземельной черноты и со вздохом отправился сквозь забор мириться с другом.
Только они немного подросли, Безобразов разведал торговую баню на Варварке. Насладиться заповедным заглядением позвал и друга. В саму баню малявки без больших родных не допускались. А их отцы, сразу заматерев на Москве, топили свои баньки... Но из кустов боярышника, что против журавля, цепляющего кадью воду из Неглинки, было ясно видать, как банная дверь с топким хлопом выбрасывает в светлом облаке — с достающим издали дурманом распаренной хвои — густо-розовые телеса, то сухие, то толстые, то мужики, то бабы, отмеченные влажным глянцем и берёзовым листом... Блаженствуя всею ордой, бежали к речке с басовитым хрюканьем и тонким балалаечным привизгом... Странно, страшно притягивая, изливался не смех, а сам зов-перезвон из размахивающихся и бьющих, мягких опрокинутых колоколов... Бабы, хохоча, бежали почему-то впереди, а мужики за ними. Безобразов в кусте весь подбирался сердцем: он уже чувствовал, что всё это не просто так, не без толку.