Ванюша играл теперь со всеми старыми дружками на посаде, но ни с одним не сходился так тесно, чтобы было сравнимо с Отрепьевым. Какая-то наледь под пятками сковывала, заворачивала его шаг, прочь от нового дружества. Возможно, Иван вырос: об руку с другом оставляла его неустанная лепкость души, прямота младенческой свободы.
Ванюша не заметил, как стал позабывать лицо лучшего друга. Но когда он одиноко уходил в расставленные на полу игрушки с головой и в это время знакомо вскрикивала дверь у соседей, Ваня по ошибке сразу думал, что это Юшка выходит на улицу, с тремя благоуханными оладьями в руках: одним — достаточным для балования себя и двумя — необходимыми для Безобразова.
Московские сумерки переходили в потёмки, ветер всё пел. Хоромы, храмы и дворцы на Боровицком холме быстро утрачивали очертания. Теперь могло почудиться: на косогоре, как и пять веков назад, гудит, противореча буре, тот же высотный непролазный бор, растягивающий креном крон проволглую, отяжелевшую медвежью полость неба.
Даже когда перед долгою всенощной Иван Великий воздыхал округло по ветру, пока не вступили ещё Китайгородские и занеглименские звонницы, казалось: с холма, как на рассвете православия, сзывает кривичей да вятичей куда-то обращаться передовой еловый скит...
И человек, сидевший сейчас, свеся голову, на порожке своего, пропавшего у него за спиной во тьме дома, чувствовал себя опять каким-то заплутавшим, безоружным грибником, вдруг по полузабытым приметам узнавшим лесок, где пару лет назад он мимоездом поиграл с задирой медвежонком... Но с той весны прошло два лета...
Московит не шёл в избу нарочно, чтобы не бросаться каждое мгновение к окну. Дышал, сидел на крыльчике и робко радовался невозмутимой тьме. Но, как ни силился, он не мог толково успокоиться, для этого надо уж как меньшее — или бежать без оглядки, или уснуть...
Чтобы уснуть, Безобразов осушал обыкновенно один братину какой-нибудь настойки на ягодах. Он пошёл отцепил связку ключей у Манефы с пояса, на котором те бренчали то по двору, то в доме целый день: благодаря бряку сему, Безобразов всегда знал, что кабальная краса Манефа не в распутных бегах, а на усадьбе и ключи от вещей тоже на месте — и вещи, значит, не воруются сейчас. Ночами же Манефа держала ключи под подушкой, и Безобразов, как днём, ночами был уверен в неприкосновенности всей связки, так как подушка у него и у Манефы была общая.
Ключница обладала редкой на посаде красотой, к которой Безобразов давно притерпелся и не очень ценил её. Но он бдительно помнил об этом хозяйстве Манефы и не позволял ей ходить далеко со двора, зная, что кто-нибудь, позарясь на её лишние для Безобразова, парсунные прелести, умыкнёт у него заодно с ними и те, даровые в холопке, нужные позарез части, что дают короткий отдых его духу — в меру незазорного труда тела — по ночам.
Безобразов весьма дорожил этой своей традиционной отрадой, даже вопреки тому, что каждый раз по её окончании делался как-то ещё бесприютнее, тише, скучнее, пил квас перед иконой Божией Матери... Откусывая пыльного сухарика, наглухо осенялся влажной горстью. Как бы извиняясь за содеянное, уныло просил у Скорой Заступницы ниспослать ему честную невесту из богатого Китая — хоть так грех отвесть.
Безобразов молил о богатой невесте почти безнадёжно, будто заранее не веруя или отмахиваясь от даров, но он находил в упорстве вялых просьб какое-никакое себе оправдание: не вы нам, так и мы не вам же, — всё по справедливости?
Он засыпал наконец, жалостно, по-бабьи, всхлипнув и для чего-то смазав спящей Манефе по мягкой щеке кулаком. Темнобровая ключница вскидывалась, но тут же снова роняла льняную, в полусне обиженную голову в пуховую подушку.
Наутро всё дворянину Безобразову припоминалось: Манефа кашу не варила, пока дворянин спал, выдоив Зорьку и забрав из-под кур яйца, сама наскоро завтракала и начинала громозвучно готовиться к бегству.
— Куда лыжины востришь, красивая? — выглядывал на её сбор пробудившийся и несколько проползший по перине Безобразов. — Змея короткохвостая, куда беги-ишь?.. Кому грядеши, говорю? Чего надулась, курва? Я ведь убью и закопаю!
— Закапывай! Я всё одно уйду! — стягивала ключница походный узел. — Вот только в бесстыжую харю вам плюну и пойду!
— Давай-давай! Валяй! — поощрял Безобразов, вперивая круглые зеницы в окатистые Манефины локти, ходко плавающие над узлом, и натягивая шиворот-навыворот портки. — Я тоже схожу кой-куда! Тебя, такую видную занозу, откелева хошь достанут! Дьяк батога отмерит подлинно да в запечатанной арбе, на животе, мне обратно пришлёт.