Единственной каменной постройкой в Звятовске оказалась городская ратуша – горделиво вытянувшаяся на целых три этажа башня с часами, стрелки которых намертво остановились на восьми часах двадцати двух минутах. От ратуши вправо тянулись арки торговых рядов, не только глухо закрытых деревянными ставнями, а еще для пущей безопасности крепко перетянутых железными засовами с внушительными амбарными замками. Воздух жарко плавился на просохшей до каменной тверди земле, поднимаясь вверх рваными горячечными волнами, несильный ветерок время от времени гонял серые смерчики из душной колкой пыли.
У гостиницы нашлись, наконец, люди. Высунув из дверей нос, унылый приказчик с блеклыми глазами окатил Оболонского туманным взглядом, явно борясь с желанием отослать прибывшего подальше, но сказалась привычка:
– Желаете-с номерок, Ваше благородие? – замогильным голосом прошептал он, почти с благоговейным ужасом разглядывая человека, одетого в дорогой темный сюртук, пусть и тонкий, зато наглухо застегнутый. Это в такую-то жару, когда от просторного полотна несет как от печки!
– Подскажи-ка мне, любезный, как проехать к дому Брунова Арсения Викентьевича.
Приказчик побледнел (куда уж больше!), истово перекрестился, прошептал «Царствие небесное…» и неожиданно бодро махнул рукой в сторону:
– Так езжайте до церкви, Ваше благородие-с. Как обминете ее, так направо, а там до мостков. Опосля мостков опять направо, а там и имение найдете-с.
Оболонский кивнул в знак благодарности, потом нахмурился:
– Что-то случилось? С Бруновым все в порядке?
Приказчик пришел в ужас:
– Какой порядок, Ваше благородие? Помер их благородие, помер.
– Как помер?
– От удара и помер, – охотно закивал тот, – Вечерком как откушал, так хрипеть стал…
Оболонский опять кивнул, жестом прерывая неожиданное словоизвержение заморенного жарой юноши, тронул поводья своего коня и молча двинулся по обозначенному приказчиком пути. В другое время Константин не преминул бы послушать местные сплетни – хоть пустопорожней болтовни он не любил, а ради дела превозмог бы себя… Только сейчас это было выше его сил. Жара проклятущая!
До имения он добрался быстро. Миновав неширокую реку с ее сомнительной прохладой, в сопровождении визга ребятишек, плещущихся на мелководье, Оболонский свернул в длинную, ровную как струна, аллею тополей и под их спасительной, густой тенью добрался до распахнутых ворот – чугунных, ажурных, но слегка покосившихся. Ворота предваряло странное для этого места собрание дюжины каменных статуй в римском стиле. Оттуда до господского дома было рукой подать. Это было приземистое одноэтажное зданьице, размеры которого трудно было определить, ибо правое крыло его напрочь терялось в зарослях сирени, а левое заслоняли две вековые ели, пышущие сильным смолистым духом.
А спешить и вовсе не следовало, Брунова уж два дня как похоронили. «Так жара ведь, батюшка», жалобно проныла старуха-экономка, промакивая слезящиеся глаза, будто заезжий гость напрасно обвинил ее в чем-то недозволенном, «да и люди ваши, они дозволили…»
– Какие мои люди? – резко спросил Оболонский.
– Сослуживцы барина, – охотно ответила старуха, теребя в руках белый платочек, – Только уж больно оне молодые. Как Вы, – экономка бросила быстрый подозрительный взгляд на гостя и тут же потупилась, – Гостевать приехали, только вот не поспели. Кардашев, да, один из них Кардашевым назвался.
– И куда эти… сослуживцы поехали?
– Не знаю, батюшка, – испугалась старуха, заметив в госте недовольство, – День-два побыли да съехали. Аккурат после отпевания. Никишку послать, чтоб поспрошал?
– Ничего, я сам их найду. Должно быть, в пути разминулись.
Оболонский пробыл в имении до вечера, едва не доведя несчастную старуху до кондрашки. Все-то он высматривал, выспрашивал, лазал куда ни попадя… Экий барин настырный!