Не заходя домой, она дождалась мужа на крыльце.
— Я — дрянь, — сказала она ему. — Как я могла поверить, что он меня разлюбил. Ему не поверила. Ему! В его правду не поверила. А ты его оболгал, и я твоей лжи поверила. Кто же я после этого?
— Зачем такие высокие слова?
— Это низкие слова. Ну, все!
— Низкие, высокие… Какая разница?
— Ты сейчас же сразу уйдешь. Вы — уйдете и забудете дорогу. И не надо больше ни одного слова.
— Как же я уйду, подумай. Ведь я тебя люблю.
Он еще смеет говорить о любви! Валя отвернулась, но не успела открыть дверь, как услыхала его, как ей показалось, торжествующий голос:
— Но у нас будет ребенок! Ты забыла?
— У нас? — она повернула к нему возмущенное лицо. — У нас ничего не будет. Это мой ребенок. Мой и больше ничей. Уходите…
Он ушел. Конечно, не сразу, но зато навсегда. В этом Валя уверена. Она боялась только одного — вот приедет Михаил и случится самое страшное, что пережить будет очень трудно: он простит ее, покарает своей любовью. А этого не надо ей, а главное, ему. Она написала ему письмо: «Полюбила другого. Счастлива. Если можешь, прости».
Обманула. Ну и что же. Теперь уж все равно. Теперь я такая…
ШАГИ НАД ГОЛОВОЙ
Каждый вечер перед сном Елена Карповна выходила в сени покурить и без стеснения высказать все, что она думает о людях, ее окружающих, и о той жизни, которую они ведут. Дома она никогда не курила, оберегая свои коллекции от вредного влияния табачной копоти. И разговоры эти она всегда заводила тоже только в сенях, считая их; наверное, тоже чем-то вроде табачной копоти, вредной для ее коллекций.
На высоком пороге своей комнаты сидит ее сын, художник Валерий Ионыч. Из открытых дверей в сени падает неяркий свет и широкой полосой ложится на полу, и стоит на стене желтым столбом до самого потолка. А потолок тонет в темноте, и в полосу света попадают лишь балки, украшенные глубокой резьбой, и широкий резной карниз. Стены, сложенные из гладкотесаных бревен, потемневших от времени, блестят, как полированные. Все это делает комнату похожей на дорогой старинный ларец.
В темноте слабо светятся разноцветные стекла большого полукруглого окна над парадной дверью. От окна через всю прихожую тянутся радужные полосы. Когда луна светит прямо в окна, или днем в солнечную погоду, радуга бывает ясной, чистой и полной таинственного трепета, и тогда разноцветные блики играют на глубоких гранях резьбы.
Художник видит свою тень, распластанную на полу в желтоватой полосе света. Его сухое, небольшое тело и голова с пышной шапкой волос выглядят на тени крупнее и шире, такими, какими он бы хотел, чтобы они выглядели на самом деле.
Мать ушла в темноту и оттуда сказала, прочерчивая огоньком своей папиросы широкую дугу:
— Вот это сделал простой плотник, даже не очень грамотный. А мне хочется встать на колени — до того это прекрасно!.. Да я уж и вставала. И перед мастером вставала, как перед богом никогда не стаивала.
— Ну это уж ты перехватила.
— А ты его «Веселого плотника» видел?
— Видел. Это, по-моему, автопортрет. Но он говорит — это вообще рабочий человек.
— А «Лебеденочка» видел? — спросила она, понизив голос.
— Потрясающая вещь! Когда на него смотришь — дрожь по спине идет.
Мать строго проговорила:
— То-то вот. Жива не буду, если не выпрошу у него «Лебеденочка». «Плотника»-то он не отдаст…
— Этим вещам в музее место! — сказал Валерий Ионыч и тут же понял, что сказал глупость. Но было уже поздно.
Ведь она только и ждала случая, к чему бы придраться, чтобы начать громить современную молодежь, которая все готова сдать в музей. Им ничего не свято: ни старое искусство, ни устарелое понятие о добродетели, о чести, о почтении к старшим. Все в музей!
«Ну, теперь держись, сейчас будет второй залп».
Он не ошибся. Огонь обрушился на ту молодежь, которая побыла на фронте, понюхала пороху, хватила лиха и вместе с порохом нанюхалась там еще чего-то непрочного, легкомысленного, что выражалось у них в одной бесшабашной фразе: «Война все спишет». Но хотя война уже давно кончилась, они все еще не могут прочихаться, не могут вернуться к прежнему мирному пониманию жизни.
Проговорив все это своим густым певучим голосом, Елена Карповна сунула папиросу в пепельницу, стоящую на ларе под лестницей, и спросила:
— Ну, что молчишь?
Голос ее, похожий на приглушенное гудение контрабаса, гулко раздавался под резными балками потолка.
— Ты ведь знаешь, — стараясь говорить как можно тише, напомнил Валерий Ионыч, — она мне не нравится.
— Врешь!
— То есть не так нравится, чтобы…
— Что ты там шипишь! Говори как человек.
— Я говорю достаточно громко. Я никогда и не думал о ней в таком плане…
— Чепуха! Прекрасная девушка.
— Да она и полюбить-то меня не может.
— А ты спрашивал?
— Разве это надо спрашивать?
— Надо! — проговорила Елена Карповна с той силой и страстью, с какой только мать может втолковывать сыну, добра ему желая. — Спрашивать надо, говорить надо. Интересы свои отстаивать надо. А ты безвольный человек, тебя сбить с толку ничего не стоит. Поэтому жену тебе надо сильную волей и желаниями.
«Безвольный, — подумал он. — Таким ты сама сделала меня. Задавила своей волей». Но сказать этого он не решился и, как всегда, промолчал.
Когда Валерий Ионыч говорил матери, что Валя его не любит, — это была правда. Но он лгал, заявляя, будто она нисколько ему не нравилась. Еще как нравилась-то! Но его любовь была так тонка и почтительна, что могла вызвать разве только сочувствие, но уж никак не ответную любовь. Он поглядывал на нее своими глубокими черными глазами, стараясь, чтобы она этого не заметила и не обиделась.
Он сравнивал себя с лохматым псом, тоскливо поглядывающим, как под самым его носом прыгает воробей, зная, что воробья ему не поймать. Сравнение, конечно, не самое лучшее, он это понимал, но ничего другого в голову не приходило. Во всяком случае, если она и воробей, то самый бойкий, самый бесстрашный и решительный. Кроме того, очень насмешливый. И очень привлекательный.
Он давно знал, что матери очень хотелось, чтобы сын женился на Вале, и она прямо говорила ему об этом, а он, понимая в чем дело, посмеивался и советовал ей самой обольстить старого мастера, выйти за него замуж и на правах хозяйки прибрать к рукам и дом, и все его изумительные творения.
— Ничего-то, кроме глупости, от тебя не дождешься, — обреченно вздыхая, обрывала Елена Карповна разговор. — И в кого ты такой…
Он старался меньше бывать дома, чтобы не встречаться с Валей, а мать думала, что он и в самом деле ее не хочет видеть. И вот однажды она сообщила:
— Ну, чадушко, добился ты своего: Валечка-то наша замуж вышла.
«Это ты своего добилась», — тоскливо подумал он и ничего не ответил. Почти на целый год уехал в город металлургов. Там делал этюды: ночное небо и багровые вспышки над мартеном, в цехе, озаренный гудящим пламенем, писал портреты сталеваров. Бригадир Мадонов позвал его к себе в гости. Он пошел и попал на именины, которые отмечала жена Мадонова. Валерий Ионыч написал ее портрет: маленькая круглолицая женщина стоит у окна и, отодвинув тюлевую занавеску, смотрит на небо, розовеющее от пламени. Он решил написать картину «Жена сталевара»: окно, ночь, она стоит, ждет мужа и по багровым вспышкам догадывается, когда он закончит плавку.
Вернувшись домой, показал картину матери. Она сказала:
— На Валентину похожа. — И осуждающе добавила: — В родильный дом вчера ушла. Вот как у нас!
Высказавшись, мать пошла было к двери, но задержалась и еще добавила:
— Отец, как узнал, что мужа своего законного прогнала, так с той поры и замолчал. Из своей комнаты ушел, на вершицу перебрался, подальше от всего домашнего. Слышишь, ходит…
Сверху доносились редкие шаги. Там ходит большой, тяжелый человек, уставший от своих дум, тоже больших и тяжелых.