Но приходит вечер, выгребают парни в город — и никак не решается пристать Коля со своей маетой к девчонкам. Вот они — вышагивают по тротуарам, но не пришвартуешься же к первой встречной, не выпалишь ей сходу, как требуется ему душевная подружка. А ребята тем временем, глядишь, уже сообразили пару пузырей, нашлась и хата, и потянулся он за ними… Полстакана — за приход, еще столько — за хозяев, за тех, кто в море, — и понеслась душа в рай. И рядом — все те же обветренные, раскрасневшиеся будки, надоевшие в долгом рейсе… И уже проскочил вечер, и расторопная хозяйка прибирает впрок принесенную моряками щедрую закусь. А утром, с гудящей головой, залив горящий желудок кружкой крепкого чая, — вира на лебедки или майна в трюм.
Еще одно такое увольнение и еще — мелькнут где-то рядом привлекательные девичьи мордашки, и ни одна из девчонок не догадается, что не выпивка грезится по ночам моряку, совсем не за ней выбирается он на берег… А дальше — снова в море, как сейчас, и лучше не думать о невестах, отшутиться: какие наши годы?!
— Что, Леонид Сергеич, не светят нам больше загранрейсы? — постарался сменить Николай пластинку? — Толпа говорит, сейчас — на Колыму, после — на Камчатку, как видно, в Штаты больше не светит?
— Война закончилась, Коля, орудия и эрликоны, как видишь, мы сдали на склад, лендлиз нам перекрыли. Мистеры теперь требуют золота, а золото на Колыме. А Колыму треба кормить. Народу там — тьма-тьмущая, да и мы еще этим рейсом доставим из Находки тысячи полторы.
— Зэков?
— Другие туда почему-то не рвутся, — штурман прервался, вовремя заметив, как провис у клюза буксирный канат, ткнул его ногой. — Стоп токинг[1], Коля, сейчас они сбросят, будем выбирать.
— Отдать буксир! — скомандовал с мостика все тот же спокойный голос.
В Находке ошвартовались у деревянного причала на мысе Астафьева. Величественный, круглый, как блюдце, залив Америка сиял синевой, отражая заснеженные пирамиды сопок Брат и Сестра. У пустынных берегов остро топорщились прибитые южным ветром льдины. В порту гудели «студебеккеры», подвозившие к пароходу доски и брус. На борт «Полежаева» поднялось под конвоем несколько плотницких бригад, в раскрытые трюма стали подавать лебедками связки леса, в твиндеках застучали топоры: плотники прямо на кучах соли устанавливали нары для пассажиров на Колыму.
Николай Аминов вышел на вахту в двенадцать дня с напарником Константином Жуковым, мрачноватым и немолодым уже матросом, плававшим еще с далеких довоенных лет и потому по привычке считавшим всех моряков набора военных лет салагами, которым много еще надобно съесть морской соли, прежде чем они поймут истинный смысл моряцкой жизни.
Второй штурман Леонид Сергеевич стоял на крыле мостика, когда Жуков и Николай поднялись принимать вахту. От носа до кормы в твиндеках копошились зэки. У четвертого трюма дымила полевая кухня, возле нее хлопотал повар в нелепом бабьем платке, залатанном полушубке и подшитых студебеккеровской резиной валенках. Десяток охранников с автоматами рассредоточились по судну: трое у трапа, по одному на кормовом орудийном барбете и у брашпиля, еще по одному — у каждого трюма.
— Хлопцы, наша задача одна, следить за порядком, чтобы пассажиры чего не отхохмили по незнанию или со страха, — проговорил Леонид Сергеевич. Было штурману еще до сорока. Но постоянная горьковатая усмешка делала его лицо старше, и глаза его смотрели холодно. Поговаривали, что не все было ладно у Леонида Сергеевича в семье. Подробностей, правда, никто не знал, да и не допытывался: что делать, такая морская судьбина — или ждут тебя дома, или нет, третьего не дано, хоть будь ты матрос, хоть капитан.
— Николай, кухню видишь? Поди подскажи им, как ее взять на растяжки, чтоб не ускакала при качке. А ты, Константин Макарыч, ступай погляди, как они складывают дрова, чтоб не устроили нам сельскую поленницу, да и мешки с провизией пусть занесут в трюмы. Дед Нептун беспорядков не любит.
— Когда их пригонят, Сергеич? — спросил Николай.
— Отход завтра, в восемнадцать, так что рано с утра должны начать посадку. Дел еще много. Вперед, мужики.
Повар, сгорбившись, тюкал топором по березовой чурке, под заплатами полушубка ходили клинышки лопаток.
— Эй, малый, не мучай инструмент, дай-ка его сюда, — сказал Николай, хлопнув по сгорбленной спине так, что повар присел, охнул и обернулся. Никола опешил, увидев перед собой женское лицо.
— Не хами, моряк, — сказала женщина. — Если помогать пришел, так на, подруби, — и она протянула ему топор.
Слова застряли у Николая в горле: если и существовала в мире настоящая женская красота, то она стояла перед ним. Всю жизнь он мечтал о такой. Ну, пусть не всю, а сколько помнит себя. Именно вот такие губы, нос и брови видел он, стоя за рулем на собачьей вахте. Темень в рубке, лишь впереди чернеет силуэт стоящего у окна Леонида Сергеича, покачивается перед глазами картушка компаса. Легонько, двумя пальцами гоняет Коля туда-сюда колесо штурвала, а в голове — мысли о Ней. Как он встретит Ее. Во Владивостоке, в Находке, в Совгавани. Подойдет этаким фреем, протянет руку: «Слушай, извини, не умею особо с вами толковать, давай без хитростей. Ну? Нравишься ты мне, сил нет…»
И после вахты долго еще лежит на своей верхней койке, слушает, как поскрипывают от качки переборки, сопит внизу давно уже уснувший Макарыч, как за иллюминатором шипят волны и подвывает ветер. Все так знакомо и привычно, как жизнь собственного тела, и Она привычно, как на вахту, является перед ним в ореоле таинственности и неотразимости. Одета Она каждый раз по-разному, а бывает (что уж скрывать) и совсем без одежды. Но мог ли он думать, что встретит Ее такой вот — в грязном платке, рваном полушубке и громадных, не по ноге бахилах, подшитых грубой резиной и с загнутыми носами.
— Растерялся, милок? Или по-русски не понимаешь? Так я повторю по-немецки, — и она произнесла несколько фраз на языке, звучание которого за войну стало для Николая ненавистным. Он взял у нее топор.
— Из немцев, что ли? Что ж вы, немцы, к труду-то не приучены? Инструмент даже как следует насадить неспособны? — Он постукал топорищем о палубу, выбрал чурку потолще и, пристроив ее вместо колоды, принялся колоть на ней дрова. Пришлось еще раз наладить хлябающий топор, забить надежный клин, после этого дело пошло. Хлоп-хлоп-хлоп — полешки разлетались по палубе с легким, освобожденным стуком. Женщина подбросила дров в печку, пошевелила загнутой железякой, потом принялась подбирать и складывать у кухни колотые поленья, время от времени с улыбкой поглядывая на хмурившегося Николая. Он расколол последнюю чурку и подал топор хозяйке.
— Хреновый у вас, фройлен, инструмент.
— Дурачок, какая я тебе фройлен? — Засмеялась она. — Переводчицей работала, за что и определена сюда. А так я обыкновенная русачка, не видишь? На, гляди, — и она откинула с лица платок. — Зовут-то тебя как?
— Николай, — сказал он, мучительно и счастливо краснея. Она теперь и в самом деле стала как русская девчонка откуда-нибудь с Новгородчины или Вологды: льняные волнистые волосы, белый лоб, серые глаза и точеный носик… Ох, черт, она сияла как солнце.
— А я — Лиза Потапова, никакая не фройлен. Ты затем и пришел, чтобы дров подколоть? Смотри, а то пес уже на тебя глаз косит, — она кивнула в сторону молодого охранника с румяным самоуверенным лицом. Привалясь плечом к стойке, тот лузгал в горсть семечки, остро поглядывая в сторону кухни. Охраннику было и на ветру тепло: зеленые байковые рукавицы на меху он заткнул за отворот дубленого полушубка, шапку сдвинул на затылок, выпустив витой чуб. Уловив обращенное на него внимание, он подал голос:
— Лисанька, народ ждет. Когда начнем питать?
— Точно в срок, гражданин наблюдатель, — огрызнулась она, не удостоив охранника поворотом головы. — Спасибо, Коленька. — Серые глаза потеплели. — Заходи еще, когда будет по пути.
— А вас они не могут отпустить к нам в столовую? — спросил он. — Например, выпить чаю?
— Нет, миленький, таким нас не балуют, — засмеялась она. — Не положено.