— Можно я к тебе? — спросил он севшим голосом, и зубы его предательски клацнули.
— Скорее, скорее, а то усну, — тихонько засмеялась она. — Свет-то потушишь?
Он забрался к ней под одеяло, еще какие-то мгновения пытаясь не задевать ее слишком грубо, но она вдруг разом прижалась к нему горячим обнаженным телом, и он сжал ее, не сдерживая силы, но она не противилась, напротив, ее движения и слова поощряли и принимали его силу.
— Ох, майн либер, какой ты горячий… хороший… — приговаривала она. — И какой ты еще молодой, господи… Тебе хорошо?
— Прикажи — я умру сейчас же… — прошептал он, не открывая глаз.
— Живи, живи, мой мальчик, живи и останься таким добрым до самого смертного часа.
Он осторожно поднял к глазам руку — был десятый час.
— Еще долго мы будем вместе, — блаженно сказал он и привлек Лизу к себе.
— Улыбнись, — приказала она тихим шепотом. Он раздвинул губы. Она провела пальцем по его зубам. — Ты зверь, — сказала она. — Молодой, клыкастый, но совсем не злой. Почему ты совсем не злой, а? Ой! Злой! — тихо вскрикнула она. Он обнял ее уверенно, властно, и она затихла, прижимаясь головой к его груди.
— Одиннадцать, — прошептала она, поднеся к глазам его тяжелую руку с часами. — Проклятое время! Оно летит, падает в пропасть, когда ты счастлив, и ковыляет, ползет, когда тебе плохо!
— Ничего не поделаешь, — вздохнул он.
— Ну уж нет! Теперь я не позволю, чтобы оно властвовало надо мной вместе с Робертом Ивановичем и всей его кодлой. — Лиза обняла его, зашептала: — Папа учил меня, что существует всего одна ценность, которая стоит дороже жизни, — это свобода. Свобода, а значит, и честь. Потом — жизнь. Дайте мне свободу или дайте смерть, — сказал один великий американец.
— Не слышал, но здорово…
— Смерть, а не Колыма, не голод, вши, команды, команды, команды!
— Успокойся, глупышка! — испугался он ее тона. — Ты невиновна, я знаю. Война кончилась, скоро обязательно будет амнистия. Сталин простит всех… Ведь Победа! Вот увидишь — еще полгода — и ты будешь на свободе. И мы встретимся, будем вместе всю жизнь.
— Дурачок… — прошептала она, глядя в его лицо. — Какой дурачок. Хочешь узнать о Сталине — поговори с теми, кто сейчас в ваших трюмах… Они-то знают цену ему.
— Небось фашисты! — поугрюмев, возразил он.
— Ладно, не надо, — проговорила она протрезвевшим голосом. — Давай-ка, майн либер, выпьем чаю еще — и тебе пора собираться на вахту. — Он попытался обнять ее, но Лиза решительно высвободилась. — Нет, нет, пожалуйста, мне ведь тоже пора.
Он принес ей высохшую теплую одежду, она переоделась, вновь заставив его отвернуться.
— Спасибо… Проводи меня. — Она сунула под полу своего нового, просторного полушубка завернутый в его тельняшку хлеб и перешагнула высокий комингс каюты.
— Мы еще увидимся, Лиза, — говорил он, прижимая к себе ее. — Вот увидишь, я с ним договорюсь. Это сейчас, а через несколько месяцев будет амнистия, поверь мне. Сталин не такой, вот увидишь… — Он довел ее до тамбучины. Гошка вышел из-под навеса, коротко кивнул ей на вход.
— Вниз! А ты, матрос, — на левый борт, — приказал он таким тоном, словно впервые в жизни видел Николая.
Капитан Берестов брился в ванной, когда в дверь каюты постучался и вошел боцман, впустив с палубы клубы холодного утреннего тумана. Смяв шапку, боцман прибил ладонью к макушке вздыбленные седые пряди.
— Извините, Анатолий Аркадьевич, еще и семи нет…
Раздетый до пояса Берестов остановился перед ним, держа в руках бритвенный станок. Одну щеку и подбородок у него покрывала мыльная пена.
— Без вводных, боцман, — сказал он тем подчеркнуто спокойным тоном, каким всегда говорил в напряженных и критических ситуациях, одна из которых, суля по всему, и привела к нему в столь неурочный час начальника палубной команды, подчиненного в обычное время старшему помощнику. — Вы докладывайте, а я буду слушать и приводить себя в порядок.
— Там они опять собрались на корме хоронить… Вчера вечером троих сбросили, теперь еще принесли троих… Каждого надо обмотать брезентом, я им раз дал, второй, но больше его у меня нет, а они говорят, боцман, готовь еще.
— Сколько же у них покойников? — спросил капитан.
— Я ж докладываю: вечером троих проводили, теперь — еще три. Обещают, дескать, есть еще на подходе. Боцман, шутят, не скупись на саваны.
— Это кто же конкретно шутит? Майский? — Капитан надел китель и, сев в свое кресло перед рабочим столом, кивнул боцману на диван у двери. — Присаживайтесь, Роман Романович, и спокойно, по порядку.
— Фельдшер Касумов у них за главного похоронщика, но и Майский при деле — шныряет, вынюхивает, как говорят, руками водит, несмотря, что весь зеленый, укачался.
— И в кают-компанию не пожаловал, хотя буфетчица приглашала, — отметил капитан. — Значит, погибает народ, Роман Романович?
— Жутко смотреть, Анатолий Аркадьевич. Конечно, преступники, а все же люди. Жалко их. Что им там дают — баланду раз в сутки да хлеб плесневелый.
— Так… — Капитан рассматривал свои ногти. Взглянул коротко на выжидательно напрягшегося боцмана. — А мы тоже хороши, Роман Романович. Не то чтобы людям помочь — брезента стало жалко для их последнего шага. Может, и гудки не давать, чтоб пар не тратить, а?
— Так я что, Анатолий Аркадьевич, я всегда пожалуйста, — помрачнел боцман. — Если б свое, а то оно ж не мое, сами с меня спросите. Что списано — я отдал, за остальное в Сан-Франциско валюту платили, вы знаете…
Капитан слушал, рассеянно поглядывая в темный иллюминатор, покрытый снаружи каплями брызг.
— Давайте так, Роман Романович. Люки трюмов у вас надежно задраены, остальной брезент, что есть — отдать до последнего сантиметра, если потребуется. Договорились?
— Есть выдать, — поднялся со своего места боцман. Лицо его от прихлынувшей крови приобрело кирпичный оттенок, отчего ярче стали выделяться на нем васильковые глаза.
— И вот еще что: передайте артельщику, пусть выдаст сахар для дополнительного питания зэкам. Сколько у них суточная норма?
— По-моему, пятнадцать грамм на брата.
— Выдать по пятьдесят грамм на сутки. И столько же муки и растительного жира, сколько там положено, исходя из нормы.
— Я-то передам, Анатолий Аркадьевич, — боцман покомкал в руках шапку. — Лишь бы мимо рта не получилось, товарищ капитан. У них там свои законы. Не охрана присвоит, так блатняки, сами знаете, аристократия, под себя гребут, отчего народ и мрет.
Капитан вскочил, зашагал по каюте. Остановился перед боцманом.
— Как всегда вы правы, Роман Романович. Значит, будем кипятить чай в нашем титане. Нагрузка дополнительная Верочке, подумайте, как ей помочь. И галушки тоже варить в наших котлах, выдавать в готовом виде, авось не обопьется «аристократия». А брезент выдавать по первому требованию.
В предрассветной темноте за борт упали и закружились в кильватерной струе три брезентовых кокона. Трижды всхлипнул судовой тифон. Роберт Иванович Майский, засунув руки в карманы, наблюдал за работой похоронной команды — четырьмя заключенными и Касумовым.
— Что они у вас не идут на дно?
— Груза слабоваты, товарищ начальник. Простите, гражданин начальник, какой же вы товарищ, — поправился один из зэков. — Кочегары говорят: мы на такое счастье, чтоб хоронить на конвейере, не рассчитывали, у нас, говорят, не фабрика смерти. — Зэк закашлялся, прижимая ко рту грязный шарф.
— Кто такой, статья? — повернулся к нему Майский.
— Тюрин, Михаил, пятьдесят восемь — десять, восемь лет, — проговорил сквозь кашель зэк. — Учитывая объективные обстоятельства, гражданин прокурор выдал мне явно лишнего, загнусь значительно раньше.
— Болтлив ты Тюрин, оттого и сел на баланду, — сурово сказал Майский.
— Так точно, гражданин начальник, — зэк поднял прищуренные ненавидящие глаза. — Столько схлопотал — и за что? За этот бы срок я мог хоть одно доброе дело для людей сделать.
— И какое же, интересуюсь? — подвинулся к нему Майский. Глаза их встретились.
— Испугался, гражданин начальник? Совершенно правильно догадался, — показал зубы заключенный. — За этот бы срок на воле пришил кого из ваших. Хотя бы одного такого, как ты, с земли счистил и то благо. Да поздно хватился — сил не осталось. Только и всего, что хоронить добрых людей.