Не диво — радио: над океаном
Бесшумно пробегающий паук;
Не диво — город: под аэропланом
Распластанные крыши; только стук,
Стук сердца нашего обыкновенный,
Жизнь сердца без начала, без конца —
Единственное чудо во вселенной,
Единственно достойное Творца.
Как хорошо, что в мире мы как дома,
Не у себя, а у Него в гостях;
Что жизнь неуловима, невесома,
Таинственна, как музыка впотьмах.
Как хорошо, что нашими руками
Мы строим только годное на слом.
Как хорошо, что мы не знаем сами
И никогда, быть может, не поймем
Того, что отражает жизнь земная,
Что выше упоения и мук,
О чем лишь сердца непонятный стук
Рассказывает нам, не уставая.
В невнятном свете фонаря,
Стекло и воздух серебря,
Снежинки вьются. Очень чисто
Дорожка убрана. Скамья
И бледный профиль гимназиста.
Odi profanum… Это я.
Не помню первого свиданья,
Но помню эту тишину,
О, первый холод мирозданья,
О, пробуждение в плену!
Дух, отделенный от вселенной,
От всех неисчислимых лет,
Быть может, ты увидишь Свет
Живой, и ровный, и нетленный.
Но каждый здесь летящий час
Не может не иметь значенья,
Иль этой жизни впечатленья
Без цели утомляют нас?
О если бы еще до срока
Все прояснилось, как порой
Туманный полдень над водой —
Все до конца и до истока:
И времени поспешный бег,
И жизни опыт неустанный…
Стеклянным светом осиянный,
Бесшумно пролетает снег.
***
Над всем, что есть, над каждой щелью,
Над каждым камнем чуть слышна,
Чуть зрима ранняя весна.
Сады готовы к новоселью
Летящих издали грачей.
В снегу дорогой потаенной
К вокзалу крадется ручей,
Карета золотой короной
Блеснула вдоль оранжерей.
Какая грязная дорога!
Из-за угла, не торопясь,
Знакомый всем великий князь
Идет в предшествии бульдога.
За ними сыщик, он немного
Отстал, и рыжеватый плюш,
И даже глазки под очками
Забиты блеском синих луж.
Ошейник с медными шипами
Городового бросил в дрожь —
Увидев мужика с дровами,
Не скажет он: «Куда ты прешь?»
И незачем — вожжа тугая
Уже сдержала битюга,
Мотнулись уши и дуга;
Себя от луж оберегая,
Прошел сторонкой сапожок,
И палец тронул козырек.
Светло на улице, в канале
И на дворцовых куполах,
Но там, где, скрытая в ветвях,
Стоит скамья на пьедестале, —
Лучи не тронули кудрей
И отдыхающей ладони
Поэта. Как страна теней,
Как сон, как мир потусторонний,
Невнятны ветви и лицей.
Как будто легкую беспечность
И роскошь Царского Села
Здесь навсегда пересекла
Иной стихии бесконечность.
***
Карьером! Стоя на седле,
За здравие! Единым духом.
Уже бутылки на земле,
Карьером! У коня под брюхом.
С земли пятак на всем скаку,
Кинжал качнулся на боку.
Другой в погоню. Оба рядом.
Два человека, два коня,
И выстрел. Это, оттеня
Тяжелого дворца фасадом,
Мерцает солнце. Стремена
Блеснули возле галуна.
Упал. И снова в летнем свете
Пыль заклубилась. Это третий.
Скорей, скорей! Ведь тот зовет
(Считается, что ранен тот).
Всё ближе, ближе, как замечу?
Без остановки, без толчка,
С налету, с воздуха рука,
С земли рука руке навстречу,
И конь пришпоренный несет
Двоих, не замедляя хода,
И цепь городовых у входа
Дает дорогу, и «ура»,
И эхо, чище серебра.
И вновь казак, как кошка ловкий,
Летит с веселием в лице,
И панорама джигитовки
Все оживленней. На крыльце
За императором движенье
Плюмажей, шапок, эполет…
Ночь. Ветер. Немана теченье,
И часового силуэт.
И повелительней, и глуше,
Чем трубы мирных трубачей,
Гортанный грохот батарей
Гудит. И стонущие души
В дыму и пламени скользят,
Как грешники кругами ада,
За тенью тень, за рядом ряд,
И длится, длится канонада.
Как эти дни запечатлеть
И как перехватить паденье?
Не может в воздухе висеть
Такая тяжесть… Наслоенье
Веков, исчезни; Третий Рим,
Эпоха цезарей, исчезни!
Сквозь медленный и плотный дым
Все тягостней и бесполезней
Мерцает Царское Село.
С полей унылых донесло
Проклятия. И без слиянья
Лежат в покое неживом
Дворец, аллеи, изваянья,
И дым, растущий день за днем.
вернуться
Впервые: Оцуп Н. Встреча: Поэма. Париж, 1928.
Поэма была встречена вдумчивым разбором Ю. К. Терапиано: «Мир представляется Оцупу в двойственном, взаимно проникающем друг в друга, бытии двух начал: земного и постоянно прорывающегося сквозь видимые формы мира духовного. Здесь мы живем как бы в тумане,
«в дыму», но все явления этого плана приобретают свой настоящий смысл лишь в бытии высшем.
Недостижимость, недовоплотимость этого высшего смысла и обуславливает то, что рассеянная среди форм видимого мира душа неудержимо тянется вверх к ведомому, но не видимому; поэтому печаль, как «осеннее солнце», освещает мир видимый. Печаль в видимом мире — отражение вечной жизни, ее утверждение, оправдание, мог бы сказать Оцуп» (Новый корабль. 1928. № 3. С. 60–62).
Следивший за развитием Оцупа как поэта с самого начала его литературной деятельности Г. Адамович делился своими ощущениями по поводу поэмы: «Смутно чувствуется его рост, изменение его творческого образа. Смутное ощущение мне захотелось сделать ясным, — «проверить». И я увидел, что не ошибся.
Из глубины, точнее, издалека идущий голос. Множество препятствий на пути — как будто луч, пробивающийся сквозь облака. «Современность», чуть-чуть слишком поверхностно, слишком по-брюсовски воспринятая, механика и фокстроты, аэропланы и революция; затем любовь, «печальная страсть» на фоне этих роскошно размалеванных декораций современности; затем воспоминания, как у Анненского, исторически условные, но где Троя и Рим становятся именами какого-то исчезнувшего величия, исчезнувшей прелести; и наконец недоумение «человека», впервые как следует раскрывшего глаза и видящего, что мир проще и сложнее, беднее и прекраснее всего того, что ему мерещилось до сих пор.