Выбрать главу
5
Глотку петухи дерут, горланят, Провели коров на водопой. Наблюдениями тайно занят, Снова наслаждаюсь вековой Правдой скотного двора: бык — Апис, Что за грудь, и морда, и нога! На папирусах недаром запись И на камне: глаз или рога… Озабоченных и беззаботных, От души приветствую животных.
Нервная брезгливость индюка, Нехотя и с клекотом особым Что-то клюнувшего. Два клыка Тигра раздраженного… Утробам Разным столько на земле дано Аппетитов, шкур и оперений, И с чувствительностью сплетено Все такой, и столько выражений И таких у откровенных глаз, Морд, зубов, что скажешь в сотый раз
Слыша слово «человечность», — бросьте! Лучше поучиться у зверья, С жадным хрустом гложущего кости. Лицемерить не хочу и я. Очень рад гимнастике, обеду, Новой книге и костюму… но Слишком рано праздную победу, И все чаще сердце смущено… Итальянцу милое «pagano»[31] Мне звучит как русское «погано».
Снилась мне сегодня жизнь твоя, Было удивительно и грустно: И такое ведь из бытия Сделано, и до чего искусно. Сколько надо срывов, сколько проб, Сколько вдохновенья и удачи, Чтобы раньше чем положат в гроб, Развернулась так, а не иначе Хрупкая и чудная краса, Над которой времени коса.
Мил тебе горбатый, неимущий, Заподозренный (на деле чист), Без надежды, но еще зовущий, Верующий или атеист — Все равно. А только непременно Даже в унижении, в грязи Помнящий, что все же что-то ценно, Даже драгоценно, но вблизи Дремлющего самоупоенье Вновь твое питает возмущенье:
Угрожая, что себя убью (Прошлого постыдная страница), Жалость благородную твою Как же я заставил торопиться. Но, уйдя от диспутов и склок, Боль и муку я в полях рассеял, Воздух гор от главного отвлек, Ну и пожинаю, что посеял: Упиваюсь мыслью, а война… И пою, а ты себе верна:
«Что ты знаешь? Память сладострастья, Тему сокровенную нутра, Яркую от чувственного счастья, Словно пережитого вчера. И не память низкую обжоры: Память — восхищение и страх, То есть на пленительные вздоры, На слова (особенно в стихах) Или на события, на лица… Ты, конечно, вправе ей гордиться.
Именно она обострена У поэта Сванна и Германтов. Но другой она подчинена. Не игра чудеснейших талантов (Гениями даже их зови) — Счастия нужней для человека: Слушай память совести, в любви Ненавидящей. Она у века Нашего постыдно коротка, Но за ней и перед ней века.
Говорят, что это устарело И опасно, как аппендицит. Но прозревшему какое дело До того, кто верить не велит. Самого ответственного дара, Если не по силам, не желай. Это — наслаждение и кара, Это — ад, чистилище и рай. Это — грозной Дантовой терцины Стиль не устаревший, но старинный».
Я отмалчиваюсь. Не пишу Все еще буколик, но с отрадой В мой дневник нередко заношу Похвалы крестьянам. За оградой Воз, и падает с него навоз… Понимаю Левина и Китти Более, чем Вронского. Психоз Отдыха вне мировых событий, Вне борьбы за лучшее в себе: Счастие наперекор тебе.
И уехала ты… Зеленея, Колос зрел и падал под серпом… Год вращения земли, идея, Но с каким реальным багажом: Год великого переселенья Масс народных, первый год войны, То есть как бы сверхземлетрясенья, Чьи толчки из рухнувшей страны, Из дворцов и хижин и притонов Столько вырвут и молитв, и стонов.
6
Бог увидел сытого меня И сказал: «В тюрьму его заприте, Пусть он вспомнит, кто его родня, И к нему вернется утешитель». И на чей-то нервный в стенку стук (Зов соседей, может быть клейменных) Более глухой ответил звук, Паника ударов учащенных: «Неужели ожило в груди?» «Пострадай сначала. Посиди!»
Приходил тюремщик и в решетку (Не распилена ли?) бил бруском. Словно брошенный в Харона лодку, Я туда, где плачут, был влеком. Отдалялось поле, небо, горы, Все, что ведь и раньше я любил, Да не так… А здесь опять дозоры, И железом о железо бил Человек с ключами, с тяжкой связкой, И дарил звероподобной лаской:
«Друг, не унывай, не первый ты, Не последний. Я твое начальство. Только я не злой…» И с высоты Своего безвредного бахвальства Он ко мне, как боги, снисходил… Заключенного не оскорбляет Чей-то административный пыл: Лучше многих несвободный знает, Что и все тюремщики в плену… Правду бы найти для всех одну!
И почти без света в белой келье (Переделан женский монастырь В карцер) долго, чуть ли не в веселье (Так восторженные шли в Сибирь) Я смотрю в себя и вижу: надо И такое (наше — пострадать, Наше — вытерпеть), и, если гада Кровь во мне и жажда лучше стать, — Мучиться пора и в целом, в общем, Где, во зле живя, на зло мы ропщем.
В человечестве идти ко дну И в себе… То и другое сходно, С «ними» и с собой вести войну — Небу только это и угодно. И не раствориться в жизни сей Должен я: разлука лишь земная Душу всю мою слила с твоей — Вся ты не умрешь, и умирая… «Без тебя?..» — «Ну как же умереть? Что-то уцелеет? Правда ведь?»
Я страдаю, но чуть-чуть по-детски, Беззащитно-сладостно… Тюрьма В Польше и контрабандист Песецкий, Истинный поэт… Сырая тьма Шпильберга и грустный итальянец… Восемь лет в подножии креста, Все простив… Чахоточный румянец, Взор энтузиаста… Или та Ночь церковная и по-латыни Приговоры… Пелико, Челлини!..
Строили Иваны: Калита, Грозный — здание Руси Московской. Невский отделяет, как черта, Их от новой жизни, от Петровской И ее наследия: один, Тоже царь и преобразователь, Стоит всех: та foi, voila Pouchkine!..[32] Только в кандалах его приятель — Декабрист (воистину, как жаль!). Не удачливей и наш февраль,
вернуться

31

Языческое (ит.).

вернуться

32

Ей-богу, вот и Пушкин!.. (фр.).