Смутно я увидел. «Алигьери, —
С наслаждением мой смертный рот
Произнес. — И ты бы должен вере
Послужить, как можешь». Строго тот,
Чье назвал я имя: «Ты земную
Любишь славу, а ведь я в твоем
Сердце потому и существую,
Что и ты божественным огнем
Жить хотел бы». — «Но твои терцины
Для меня — поэзии вершины».
«Что они без духа? Благодать
Радостнее, чем искусство слова,
И сильней ребенка любит мать,
Чем поэта любят дорого».
И быстрее, чем явились мне,
Оба вдруг исчезли великана,
И сказал я: «Все легко во сне…
Пушкина бы встретить…» — «Слишком рано, —
Чей-то голос мне сказал, — Он там,
Где душа Эллады, ты же сам
Променял ее на Иудею,
Эту для религий меру мер…»
«Хорошо, ты подал мне идею,
Мне бы Достоевский, например,
Больше подошел в моем безумье
И преступном, и…» — «Не бойся зла, —
Дух проговорил. — Оно угрюмей,
Чем добро, но добрые дела,
Если яда не преодолели, —
Пустоцветы: ни следа, ни цели».
«Достоевский, это голос твой.
Я тебя узнал». — «Меня ты любишь,
Оттого лишь я перед тобой».
«Да, но ты, увы, надежду губишь».
«Не надежду, а самообман.
Вот ты лермонтовское припомнил.
Он как я: нам веры подвиг дан…
Кто бывал Иуды вероломней,
Дорасти надейся до Петра…»
«Нет, моя проиграна игра:
С равнодушного ума сошедший,
Кто я, презирающий людей?
Оборотень, червь…» — «Зато нашедший
Ту любовь, которая живей,
Чем придуманные героини».
«Страшно мне. Ее я предал сам…»
«Чтобы мы страдали от гордыни,
Унижения даются нам:
Даже совесть на земле больная,
И спасет лишь родина иная».
И замолк тот голос, и на стон
Ты, печальная, сама явилась,
И в бреду шептал я, умилен:
«Ты ведь снишься мне». — «Все время снилась,
Даже наяву: любовь есть сон».
«Нет, не говори, все может сниться,
Но не это». — «Бедный, ты лишен
Счастия навек!..» И вновь мутится
Ум, и вновь из вечной глубины —
Полуявь, как Ремизова сны.
«В Петербурге мы сойдемся снова…
«Некому сходиться, дорогой
Осип… Нет тебя, нет Гумилева…
Стала и Ахматова седой,
И, как я, — не молоды Иванов,
Адамович, братья по весне,
По судьбам: ни фальши, ни туманов,
Ни надежды… Тени на стене,
Лед на лбу и ясное сознанье,
Что твое со мною состраданье».
Там, где бледной тенью стал Анхиз,
Тенью рук Энея обнимавший,
Где нет радости (не ввысь, а вниз),
Спит тяжелым сном туда попавший,
Надо же когда-нибудь и мне
Темные вообразить пределы
И увидеть глубоко на дне
Бывшего туман оледенелый,
Всех, кто жил на свете; и попал
В Тартара чудовищный подвал.
Общечеловеческую сказку,
А не только русскую, храни,
Детство и последнюю развязку
Видит зрелость в роковые дни.
И всего для мудрости блаженней
То, что всем принадлежит сердцам,
И умерших, но любимых тени
Все охотнее приходят к нам
Здешнее к иному подготовить:
«Не робей: и ты, и мы — одно ведь!
И лучей подобье голубых
(Хорошо, что не похожи трупы
На освободившихся от них),
Души-одиночки или группы
Целые, как голубиный рой,
При твоем волнуясь приближенье,
Стали говорить наперебой:
«Барышня, Фалеевых именье
Помнишь? Я — Лукерья. Ты была
Девочкой, когда я умерла.
Сын меня, паралитичку, мучил,
На него ты, кулачонки сжав,
Бросилась, и от твоей падучей
Изменился у Петруши нрав».
И душа вторая в том же стиле:
«Я была поганой для родных,
Мужу изменила: Вы обмыли
Тело грешное, а в них, живых,
Память обо мне вы освятили,
Сердце Mario мне возвратили».
И одна из многих душ других:
«Я Камилло. Слезки ты утерла
Двум сироткам. Воспитала их».
И еще одна: «Мне Альдо горло
Перерезал и себя казнил,
Твоего не пережив укора…»
«Мы расстрелянные, — заключил
Монологи эти голос хора, —
Наших похорон добилась ты,
На гробах рассыпала цветы…»
«Видишь, я и в небесах встречаю
«Скромных, — мне сказала ты, смеясь.
Братом гения не величаю,
Но кому я сердцем отдалась,
Тот меня запомнил. Муки слова
Для тебя, а мне — сердца живых…»
Только бы тебя увидеть снова
На земле», — я прокричал и стих…
Где-то рядом ложечка упала,
И действительность задребезжала.
Острая физическая боль…
Вот когда на все глаза открыты!
Неподдельная, как хлеб и соль,
Грозная, как за стеной убитый.
Где и что со мной произошло?
Различаю: «Riso? macaroni?..»[61]
Облако сверкает сквозь стекло…
Вспоминаю женщину в вагоне,
Но теперь не страшная она:
Льется свет — не только из окна…
Боль! На черном и багровом фоне
Кто-то луч на землю наведет,
И благословенные ладони
Вытрут лоб и передвинут лед.
И опять ногтями в одеяло
Вцепишься, опять на целый мир
Ты один. Еще больнее стало.
Снова марля, вата и эфир.
Как же все это соединимо
С нежностью, почти неизъяснимой?
Сердце, умирая, тем нежней
Любит жизнь, чем стук его сильнее.
Что же я без помощи твоей?
Забинтованный до самой шеи,
Отчего я вижу, глаз скосив,
Луч иль это ложечка и склянка?
Ясно лишь одно: еще я жив.
Слышу: «Si quest’anima е stanca»[62], —
И припоминаю, как несли
Где-то там, на том краю земли.
Белые крахмальные наколки,
Коридор и серия палат.
Люди, как израненные волки,
Стонут и во все глаза глядят.
Две сестры щебечут, как пичужки,
Но зрачки голодные не их
Так отчаянно зовут с подушки —
Надо умирать среди чужих.
Сердцу вновь открыться одному бы!
«Где ты?» ссохшиеся шепчут губы.