В коридоре кубрика было темно, я шел и щупал руками стену. И вдруг дотронулся до чего-то упругого, горячего.
— Ой! Ктой-то? — спросила темнота тревожным Вериным голосом.
— Это я, — ответил я, прокашлявшись.
— Это ты, Коля? — спросила Вера, не двигаясь.
— Я.
Так мы простояли минуту, а может, и целый час. Потом Вера сказала:
— А я думала, кто это?
— Это хорошо еще, что мы не стукнулись, — сипло говорю я. — В темноте могли бы здорово удариться.
— Да, — покорно соглашается Вера.
А я, ругая себя идиотом и трусом, обхожу ее и открываю дверь в свою каюту навстречу Петькиному храпу.
Сейчас я разбужу Петьку и скажу ему: «Я знаю, ты влюблен в Веру, она даже рубашку тебе стирала. Но я тоже в нее влюблен. Конечно, мужская дружба дороже любви, и потому давай решать, что мы будем делать». Я зажигаю спичку и вижу Петькино лицо. Он раздраженно щурится и отворачивается к стене.
Нелегко ему дается этот поход. Вот он даже похудел и осунулся. И не удивительно. Петька ведь не собирается стать писателем! Зачем ему все эти штормы, ночные вахты, Дон, море? Петька с детства был серьезным, положительным человеком. Если бы ему не пришлось так много заниматься в детстве квартирой, доставкой угля и другими домашними заботами, может, и он был бы таким же легкомысленным, как я, и ему также нравились бы и море, и Дон, и ночные вахты? Или тут дело в характере? В Петькиной осторожности? Ведь он наверняка бы попал в институт и без рабочего стажа…
— Петька, — зову я. — Петька, проснись.
Никакого ответа.
А рано утром, не дав закончить уборку, нас борт о борт счалили с другой баржей, и большой ледокольный буксир с длинным, как у старинного броненосца, носом, медленно потравливая трос, потянул караван к выходу из порта.
Мы идем к Калачу.
Сразу же за маяком горизонт слегка качнуло — море встретило караван длинными, набирающими крутизну волнами. Тяжелая вода, насколько хватает глаз, равномерно окрашена в серовато-зеленый цвет, в него вмешиваются только быстро гаснущие вспышки белой пены на гребнях. И вот что удивительно: солнце закрыто тучами, а света так много, что невольно щуришь глаза.
Наш буксир, ушедший вперед на всю длину стометрового троса, набирает скорость и все чаще окутывается пеной. Пенные струи доходят и сюда, к нам. Они обтекают баржи: нашу с левого, соседнюю — с правого борта. Соседняя баржа тоже волжанка. Она нагружена керамическими плитками, пустотелым кирпичом и какими-то зачехленными станками. Там почти вся команда — родственники. Главным у них молодой огненно-рыжий шкипер, помощником — его отец, тоже рыжий, но с проседью, мать шкипера — стряпуха, жена — матрос… Всех вместе мы их видели только перед выходом из порта, потом они долго не появлялись на палубе. И только когда ко второй половине дня ветер стал шквальным, рыжий шкипер вместе с отцом вышел из каюты, осмотрел зачехленные машины и стал канатами крепить их к кнехтам…
Иван Игнатьевич, Петька, Вера и я стоим в штурвальной рубке. Иван Игнатьевич ворчит:
— Вот торопились с погрузкой, а надо было бы еще поторопиться. Чует рыжий, что до Калача поштормуем.
Потом он неожиданно улыбается и указывает на черный блестящий буксирный трос, провисшая часть которого то совершенно тонет в волнах, то срывает пену с гребней:
— Я, когда помоложе был, по такому канату раз с баржи на пароход перебрался, там у матросиков закурил и обратно табачку принес.
Слова шкипера заставляют меня вздрогнуть. Глядя на этот секущий воду скользкий трос, я только что подумал: «А что, если бы мне пришлось?..»
Вот уже несколько часов я не могу оторваться от моря. И не то чтобы мне раньше не приходилось видеть большой воды — я отдыхал с отцом в Гагре, в Геленджике, жил у тетки в Мариуполе, но ни Черное, ни Азовское не производили на меня такого сильного впечатления. Должно быть, этим старым морям уже не хватает таинственности, неизведанности и еще чего-то такого, что в избытке есть в этой молодой, серо-зеленой, прозрачной воде.
Следя за тем, как разыгрывается шторм, как бесятся у нашего борта волны, я даже хочу, чтобы произошло что-нибудь необыкновенное, опасное.
— Николай, — подталкивает меня Петька, — баржа гнется.
Лицо у него такое, каким оно бывает, когда он испугается, а не хочет этого показать.
— Трепись! — говорю я и смотрю на Ивана Игнатьевича.
— Гнется, — спокойно подтверждает он. — Волна-то по килю идет.
Несколько минут я присматриваюсь к громадному металлическому телу, и у меня тоже не остается сомнений — баржа прогибается. Когда большая волна подхватывает середину днища, как бы теряя опору, провисают нос и корма. Потом нос и корма оказываются на вершинах двух волн, а середина днища обнажается — внутренний прогиб…