Скрипнув, отворилась дверь каюты. Кто-то без стука вошел, крякнув, уселся в кресло. Это был старый приятель баталер Владимир Мелехов. Анатолий Никифорович давно убедился, что его друг, как говорится, ни для кого последней собственной тельняшки не пожалеет, хотя, если дело касалось казенного имущества, он был «профессиональным жмотом». Куратов постоянно с ним ругался из-за приборочного материала, краски, ветоши. Днем, казалось, не было злее врагов, но к вечеру старики постепенно отходили, мирились, а с утра все начиналось снова.
Не выдержав боцманского молчания, Мелехов проникновенно запел:
— Ты что, никак, опять родненькой развеселился? — не открывая глаз, поинтересовался боцман.
— «Ро-одненькой»… — передразнил Мелехов. — Тоже мне святой. К нему гость, а он лежит себе, как боров.
— Заслужил отдых, вот и лежу. На марсах работать — это тебе не исподники попарно в баталерке считать. Тут голова нужна.
— Верно, если заместо головы не тыква…
— Каждому свое: у кого голова к месту, а у кого и зад к креслу…
— И все же ничего у тебя, Никифорыч, святого нет. Что ужинать не пошел?
— Проспал.
— А вот и врешь. Вставай, перекусим. — Мелехов призывно постучал кружкой по чайнику. — Я тут сообразил колбаски, галет.
Никифорыч знал: раз уж «баталерская душа» привяжется, спасу не будет. Боцман нехотя поднялся и присел к столу. Мелехов налил ему крепкого чаю.
— Думаешь, я не знаю, что ты опять захандрил из-за какого-то сопляка… Дал ему три наряда — и баста.
Анатолий Никифорович недовольно хмыкнул.
— Ишь ты, умник. Тут иной раз на мачте крутишь талреп и то боишься, как бы не пережать. А то — бац! И лопнул трос.
— Что у тебя-то голова болит? На это есть руководитель практики, факультетское начальство.
— Есть. Да разве легко вовремя понять, в чем тут дело? Зубков что? Думают, раз он круглый отличник, — и весь сказ. И ведь ни хрена не видит никто, что парень-то на пределе ходит, вот-вот на чем-нибудь сорвется, душу потеряет… А потом, чуть что, все как снег на голову: проглядели, мол, надо его из училища гнать. А куда? Разве что с плеч долой. Только вот какая штука: он человек, из жизни его не отчислишь. — Понизив голос, боцман как бы доверительно продолжал: — И потом, слыхал я, что мать у него недавно померла, отец на другой женился. Видать, переживает парень. Вот и чудит…
— Вон как, — сказал удивленно Мелехов, — мне-то и ни к чему… Иду раз по шкафуту, на Зубкова наскочил. Схоронился он за рубкой да рисует мелом на стенке кота. Я ему: «Что ж ты, стервец, переборку мараешь?» А он молчит, глядит на этого кота, а сам будто не от мира сего…
— Хорошо нарисовал? — поинтересовался боцман.
— Кота, что ль?
— Кота, кота.
— Да куда уж лучше.
Старые мареманы приумолкли. Потянуло на махорку. Боцман курил не спеша, всласть. Дым постепенно обволакивал каюту, мерно колыхался у подволока, словно куда-то плыл…
Казалось боцману, что это не дым, а туман, по-летнему ласковый кронштадтский туман. И снова Анатолию Никифоровичу вспомнилось, как он в последний раз провожал своего сына Василия в море. Василий в то раннее утро был взволнован своим повышением в звании. На его рукавах появились новенькие нашивки капитан-лейтенанта. Но разве мог он знать, что это повышение было для него последним? Шла война. Простившись, Василий взбежал на борт корабля. Матросы убрали за ним трап. Последнее, что слышал и навсегда запомнил Анатолий Никифорович, — это спокойный, крепкий голос своего сына, отдававшего короткие приказания швартовой команде. Его подлодка задним ходом отвалила от пирса и, развернувшись посредине Петровской гавани, пошла на задание. Вскоре плотный туман как бы укрыл ее…