Женщины и девушки сидят в ряд и поют. Их пение — без начала и без конца. Это точно всплески волн, срывные и какие-то беспричинные. И точно это отрывки пения, раздающегося издали, в лесу. Пляска выражается лишь покачиванием тел и медленным движением протянутых рук. Певуче пляшут руки сперва, потом напев делается все оживленнее и оживленнее. В нем звучит возрастающая страсть. Вдруг женщины вскакивают и начинают плясать всем телом, — глазами, голосом, движениями, всем гибким качанием красивых тел, они являют поэму страсти.
Я сидел заколдованный.
Вся душа дрожала в пении.
Говорят, что пляска есть молитва,
Говорят, что просто есть круженье,
Может быть, молитва или битва,
Разных чувств движенье — отраженье.
Говорят… Сказал когда-то кто-то:
Пляшешь, — так окончена забота.
Говорят…
Но говорят,
Что дурман есть тонкий яд,
И коль пляшут мне Испанки,
Счастливь я.
И коль пляшут богоданки,
Девы, жены-Самоанки,
Тут — змея.
Вся хотение. Вперед.
Вся томленье. Воздух бьет.
Убегает. Улетает.
Отдается. Упадает.
Вся движением поет
Птицы раненой полет.
Ближе, ближе. Вот смеется.
Ниже, ниже. Отдается.
Убеганьям кончен счет.
Я — змея.
Чет и нечет. Нечет, четь.
Я — твоя.
Позднее, когда на диком побережьи Новой Гвинеи, в этом последнем оплоте замкнутой обособленности, возле свайных построек, я был окружен толпой Папуасов и Папуасок, умеющих радоваться на каждую минуту жизни, в ослепительном солнечном свете я видел все лица и предметы окаймленными золотой дымкой, а в ночной темноте, при неверном свете первобытного факела, мне было легко о чем-то шептаться с причудливой маленькой Папуаской. И я подумал, какое это счастье, что есть еще страны, где каждый миг может быть, как сияющий кристалл в Океанической оправе Вечности, но из всех видений, мною увиденных, я люблю более всего органное пение коралловых морей и отрешенную тишину золотого Самоа.
Но вот, нужно оторваться от драгоценного бокала, наполненного золотистою влагой счастья. Меня звал далекий голос, через моря, вернуться к родным местам. И снова путь. Я уплываю. Сейчас, вот сейчас нужно взойти на корабль. И красивая, нежная, юная Самоанка внезапно подошла ко мне и подарила мне ветку от Древа Грусти, а я сохранил ее в звенящих строках.
На прибрежьи, в ярком свете,
Подошла ко мне она,
Прямо, близко, как Весна,
Как подходят к детям дети.
Как скользит к волне волна,
Как проходить в нежном свете
Новолунная Луна.
Подошла и не спросила,
Не сказала ничего,
Но внушающая сила, —
Луч, до сердца моего, —
Приходила, уходила
И меня оповестила,
Что, слиянные огнем,
Вот, мы оба вместе в нем.
«Как зовут тебя, скажи мне?»
Я доверчиво спросил.
И горя во вспевном гимне,
Вал прибрежье оросил.
Как просыпанное просо,
Бисер, нитка жемчугов, —
Смех, смешинки, смех без слов,
И ответ на всклик вопроса,
Слово нежной юной: «Тосо!»
Самоанское: «Вернись!»
Имя — облик — имя жало.
Звезды много раз зажглись,
Все ж, как сердце задрожало,
Слыша имя юной, той
По-июньски золотой,
Так дрожит оно доныне
В этой срывчатой пустыне
Некончающихся дней,
И поет, грустя о ней.
В волосах у юной ветка
С голубым была огнем,
Цветик с цветиком, как сетка
Синих пчел, сплетенных сном.
Тосо ветку отдала мне,
Я колечко ей надел.
Шел прилив, играл на камне,
Стаи рыб, как стаи стрел,
Уносились в свой предел.
Эта ветка голубая, —
Древо Грусти — имя ей,
Там, где грусть лишь гостья дней,
Там, где Солнце, засыпая,
Не роняет на утес
Бледных рос, и в сердце слез,
Там, где Бездна голубая
Золотым велела быть,
Чтобы солнечно любить.