– Этого я не ожидал. Если удары русских будут следовать в направлении с юга на север, то следующий удар придется на Масельскую группу. Тогда, спрашивается, за каким же чертом нас сняли с позиций, если Кестеньгский участок стоит в очереди за масельцами…
«А ведь верно», – подумал капрал, и, когда машина отъехала, он увидел, что капитан Картано погрозил ему вслед кулаком.
– Иди к черту! – сказал капрал, и солдаты так и не поняли, кого он выругал…
Фронт, в близость которого никто еще не верил, неудержимо накатывался на автоколонну толпами беженцев. Богатые мужики злобно стегали лошадей по оскаленным мордам, на телегах дребезжала домашняя утварь, бежали следом, высунув языки, громадные волкодавы, блеяли козы, женщины с растрепанными волосами понукали детей. А потом, застилая леса желтой гарью, поплыли дымы пожаров, потянулись первые раненые. Их черные, словно обугленные, лица были искажены болью и ужасом пережитого…
Застрявшие в этом потоке машины остановились, и Олави сказал:
– Дым… Проклятый дым! Пить хочется, а фляга пуста… Пойду отыщу колодец…
Он дружески хлопнул Ориккайнена по плечу, перекинул на живот «суоми» и скрылся в густой толпе.
Больше его никто не видел…
Никли под солнцем некошеные травы, густо ходила в озерах нагулявшая рыба, гнили в лесах штабеля бревен, зарастал мхом узорный гранит каменоломен, и над страной Суоми гулял ветер – ветер нищеты, разрухи, печали и смятения.
И, не сводя пальца с курка автомата, обходя селения, просыпаясь по ночам от птичьего вскрика, финский солдат Олави – по лесам, по горам и болотам – возвращался к своей семье.
Друзья встречаются
– Эх, Поленька ты моя, Поленька, – вздыхал Антон Захарович Мацуга, – посмотрела бы ты на меня сейчас, не узнала бы своего старика…
Давно ли мичман в концлагере, всего каких-нибудь полтора месяца, а в стариковское тело уже закрался страшный бич севера – скорбут…
Антон Захарович потрогал пальцами разбухшие десны, злобно плюнул на пол:
– Конечно, она самая – цинга. Где же ей не быть, коли суп и тот на морской воде варят.
– Известное дело, – ответил сосед Семушкин, – на здешней помойной яме и ворона не наестся, вон соли и той жалеют.
– Охо-хо! – сокрушенно вздохнул старый боцман и устало закрыл глаза.
Много пришлось пережить ему в «политише абтайлюнге», когда враги узнали, что перед ними не комиссар «Аскольда», а простой боцман-сверхсрочник, которому дано право носить офицерский китель и фуражку. Но его не расстреляли, а отвезли в Эльвинесский концлагерь, расположенный на берегу Бек-фиорда, недалеко от Киркенеса. В городе боцман бывал до войны, куда «Аскольд» отводил одно норвежское судно, потерпевшее аварию в море. Если смотреть в окно барака, то через густую паутину колючей проволоки можно было разглядеть знакомые улочки, по которым Антон Захарович бродил когда-то, а норвежцы, завидев русского, еще издали снимали шляпы и кричали: «Совьет! Руссиа!..»
Впрочем, население Киркенеса мало изменилось. Каждую субботу жители города передавали пленным хлеб и соленую рыбу-фишку. Распоряжавшиеся дележкой лагерные эсэсовцы лучшую часть продуктов забирали себе, чтобы отправить посылкой за море в Германию, а остатки разносили по баракам.
Сначала мичман был послан на каторжные работы в штейнбрух – большую подземную каменоломню, где добывался точильный камень. Потом немцы, убедившись в том, что из него работник плохой, навесили на грудь Антона Захаровича синий крест, означавший скорое переселение мичмана в барак для больных, так называемый «ревир»-лагерь. Этот синий крест ставил жизнь боцмана под угрозу, ибо каждый, кто попадал в барак для больных, обратно уже не возвращался. Незаметно подкралась цинга, подтачивая изнутри слабый старческий организм.
«Хоть бы травы какой-нибудь найти», – думал Антон Захарович, выходя на территорию лагеря, но кругом лежал голый полярный камень-гранит, и – ни травинки…
Мацута не заметил, как заснул, и проснулся, разбуженный густым, сочным голосом Саши Кротких – общего любимца военнопленных. Этого красавца матроса, умудрявшегося даже в условиях концлагеря сохранять невозмутимый щегольской вид, побаивались не только охранники, но и эсэсовцы. Саша Кротких был человеком отчаянной смелости. Три раза немцы предлагали матросу поступить к ним на службу, а он три раза совершал побеги, побывав во всех концлагерях Норвегии. Три раза он был приговорен к смерти, но немцы почему-то не расстреливали его, очевидно, еще надеясь на то, что Саша Кротких «одумается» и поступит к ним на службу.
Сейчас матрос сидел на нарах с Семушкиным, который рядом с его могучей фигурой казался тщедушным и хилым, и говорил: